Первые коршуны
Шрифт:
У одной стены высятся дорогие часы — дзыгари — нюренбергской работы; на противоположной стене висит небольшое венецийское зеркало, приобретенное войтом для своей коханой дочки, а повыше размещены рядами портреты митрополитов, архимандритов, зайшлых войтов, бурмистров, некоторых лавников и Балыкиных предков. Все это придает особенно парадный вид покою славетного войта.
В светлице веселый говор и частые взрывы серебристого смеха. Весь стол уставлен различными сластями, преимущественно медовыми: пряниками, пирожками с изюмом, маковниками, шишечками из сдобного теста, жаренного
За столом, на почетном месте, сидит редкий гость, Панько Ходыка, разодетый особенно вычурно и богато; но все это — и венецийского бархата кунтуш, опушенный соболем, и розовый атласный жупан, стянутый златокованным поясом, — все это лежит на сутуловатой фигуре молодого Ходыки как-то неуклюже, смешно. Полное, раскрасневшееся лицо его со вздернутым носом и широко расставленными глазами тоже комично, хотя и не лишено добродушной наивности. Возле него, на той же канапе, сидит девушка лет восемнадцати — Богдана Мачоха, подруга и даже родственница Галины, единственной дочери войта; сама же Галина поместилась на табурете с противоположной стороны стола. Старушка, с бесконечно добрым лицом, в темного цвета халате и в очипке, повязанном прозрачной намиткой, спускающейся широкими концами почти до полу, — няня Галины, — то входит, то выходит, поднося еще лагомины, — произведения ее изобретательности и искусства.
Обе девушки и по наружности и по костюмам представляют полную противоположность. Богдана — нежная блондинка, с роскошным цветом лица, пухлыми губками, смеющимися глазками цвета волошек и смятыми, но от того еще больше привлекательными чертами лица, одета в богатый модный мещанский наряд: на ней сподница розового састу, а стан стянут такого же цвета спенсером, обшитым золотыми шнурками и галунами; сверху него надет расстегнутый, длинный, голубого штофа кунтуш. На шее у панны сверкает и алеет дорогое монисто с золотыми дукачами и золотым же посредине крестом, а на голове надета из голубого бархата широкая стричка, унизанная перлами да смарагдами, к ней сзади пришит целый жмут разноцветных шелковых лент, спадающих каким-то радужным каскадом за плечи.
Галина же выше своей подруги и немного худощавее, что придает особенную стройность ее изящной, гибкой фигуре. Темные волосы красивыми волнами обрамляют ее матово- бледное, прекрасного овала лицо. Черты его в высшей степени правильны; большие черные глаза, опушенные длинными ресницами и строго очерченные бровями, кажутся при бледности еще большими и придают лицу глубоко вдумчивое, сердечное, но и несколько печальное выражение; все влечет к этому нежно-грустному взору, в глубине которого таится загадка, но вместе с тем и вызывает не игриво-радостное, а скорее молитвенное настроение…
Галина одета в бархатный темно-гранатового цвета байбарак; на шее у нее висит на нитке бесцветных топазов большой золотой крест, а на голове надета из черного бархата унизанная лишь жемчугом стричка без лент.
Обе девушки в веселом настроении и, знай, угощают своего гостя. Галина с приветливою улыбкой подает ему всякие лакомства, Богдана же наливает чарки то тем, то другим напитком, не минуя и оковитой.
Гость сначала конфузился и молча лишь ел, а теперь, после нескольких чар, разошелся.
— Да что же ты, мой любый пане, мало ешь и мало пьешь? — пристает Богдана, подмаргивая Паньку.
Тот только сопит и ухмыляется, посматривая посоловевшими глазами то на ту, то на другую панянку.
— Может быть, наши лагомины вельможному пану не по вкусу? — заметила лукаво Галина.
— Го-го! Не по вкусу! — захохотал гость. — Я так облопался, что аж страшно! Я всякие сласти люблю… И другую добрую всячину тоже люблю, а лагомины — страх! А у вас тут славно, вольно, не то, что у нас…
— А у вас же как? — спросила участливо Галя.
— У нас неволя и страх; никуда не пускают. Пан отец всегда сердиты. Ты только, панно, не проговорись, не выдай меня, а батько и крикливы, и скупы… Другие приходят к нему да плачутся, а батько грымают…
— Такой богатый, на весь Киев, и скупой? — изумилась Богдана. — Фе, я скупых не люблю!
— А вот поди же! — продолжал развязно Панько. — Все смотрит, чтобы я поменьше ел: у тебя, говорит, вон какая морда, а то, мол, еще и очкур лопнет…
— Ой! Да то он тебя только стращал, — заметила Богдана, едва удерживаясь от смеха.
— Стращать-то стращал, да и наурочил: уж как не в добрый час кто что скажет, так и справдится…
— Ну?! — фыркнула Богдана, а Галина законфузившись, опустила глаза.
— Крест меня убей, коли не правда. У нас был большой обед, здоровый… и лавники были, и бурмистры, и прежний воевода Аксак… Батько, знаешь, добыли где-то шляхетскую грамоту, и дешево добыли, так рады были таково, ну и угощали: а я, глядячи, что батько за мной не следит, ем себе да ем. Ну и сошло бы, да, на грех, в носу защекотало, я как чихну, а очкур трись!.. Ну и штаны… тее…
— Ой лышенько! — закричала Богдана, а Галина закрыла руками лицо и припала к столу.
— Что вы, панны, не бойтесь! — запротестовал гость. — У меня теперь ременный очкур, вот…
— Не треба, не треба! Верим! — замахала Богдана руками. — Ой, будет! Уморил совсем, аж кольки в боках.
— А батько и теперь наказывают, — продолжал Панько, — не ешь, мол, а то ни одна панна и любить не станет… таких гладких.
— Не верь, не верь, Паньку, — махала рукой и заливалась Богдана, — я первая худых терпеть не люблю, а люблю больше опецькуватых; и сама ведь я не глыстюк?
— Ой-ой! — вскрикнул Панько и, зажмурив глаза, замотал головой в знак удовольствия. — И мне вот такие, — ткнул он пальцем в Богдану так, что та проворно отсунулась, — вот такие пампушечки, ги!.. так не то что, а просто черт знает что, словно полымя… а пан отец говорят, что я должен любить худую.
— Худую? Скажите на милость! — всплеснула руками Богдана. — Бедная ж я, бедная… Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так — буду теперь пить один лишь сыровец!
— От сыровцу — ой-ой-ой! — прыснул Панько.