Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
„Как он (Орлов)ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть самовластие в России. Этот домовой долго еще будет давить ее, тем свободнее, что… она сама не хочет шевелиться“; затем, правда, поэт-партизан возражает и Киселеву:
„Опровергая мысли Орлова, я также не совсем и твоего мнения, чтобы ожидать от правительства законы, которые сами собой образуют народ… Но рано или поздно поведем осаду и возьмем с осадою… войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева. Что всего лучше, это то, что правительство, не знаю почему,
Споры — и ладно бы схоластические, научные, — но тут вопросы жизни, решая которые человек оказывается по ту или иную сторону барьера. Кроме только что прозвучавшего монолога Дениса Давыдова, прислушаемся и к громовому голосу Алексея Петровича Ермолова, денисова кузена и приятеля Сабанеева. Узнав о приезде из дальних краев еще одного старинного приятеля, Михаила Семеновича Воронцова („брата Михайлы“), и получив от общего друга, генерала Закревского, сведения, что Воронцов стоит за отмену крепостного нрава, генерал Ермолов, острослов, вольнодумец, любящий солдат и презирающий Аракчеева, пишет Закревскому нечто совсем не в декабристском и даже не в воронцовском духе (5 декабря 1820 года).
„Мысль (брата Михайлы) о свободе крестьян, смею сказать, невпопад. Если она и по моде, но сообразить нужно. приличествуют ли обстоятельства и время… Не думает ли брат Михайла сделать себе бессмертное имя? Ему надобно остерегаться, чтобы не оставить по себе памяти беспорядком и неустройствами, которые необходимым будут следствием несогласованного с обстоятельствами переворота. Небольшое счастье быть записану в еженедельное издание иностранного журнала“.
Затем в письме начинаются материи еще более абстрактные, а для нас во многом таинственные.
Ермолов:
„…у него ум за разум зашел! Не узнаю брата Михайлы… Мне не нравится и самый способ секретного общества, ибо я имею глупость не верить, чтобы дела добрые требовали тайны. Вижу, однако ж, большое влияние брата Михайлы, ибо успел он согласить людей порядочных и умных… Мне брат Михайле ничего подобного не сообщает“.
Выходит, Михаил Воронцов, один из крупных военачальников и сановников, недавний командующий русским оккупационным корпусом во Франции, организовал нечто вроде тайного общества, да еще сумел туда привлечь нескольких „порядочных и умных“: из текста видно, что подразумеваются люди примерно одного круга, чина, опыта с Ермоловым, Закревским, Воронцовым.
Вот куда заносит в эти странные годы не только майоров. но и генералов! Мы ж довольно мало знаем об их удивляющих планах.
Потаенная партия генералов-реформаторов; хотя Ермолов никакой конспирации вроде бы не приемлет (может быть, отчасти из обиды, что брат Михайла „не открылся“); хотя Денис Давыдов, Сабанеев тоже „не замечены“ среди важных заговорщиков, но все-таки Воронцов — не майор Раевский; это — их, генеральские, дела; тот же Ермолов, отругав Михайлу, у которого „ум за разум…“, продолжает длинное письмо от 5 декабря 1820 года знакомыми сабанеевскими мотивами — насчет любезных военных поселений:
„Охраняют
Вот каковы были генеральские разговоры в начале 1820-х — „плети все решают“, лучше в отставку идти, чем военными поселениями командовать.
Недаром Раевский, Орлов надеются, что во время или после революции наиболее уважаемые генералы будут с ними: один из декабристов позже с откровенной наивностью обижался на Ермолова:
„Он мог играть ролю Валленштейна 2 , если б в нем было поболее патриотизма, если б он при обстановке своей того времени и какого-то трепетного ожидания от него людей ему преданных и вообще всех благородно мыслящих не ограничился каким-то непонятным равнодушием. увлекшим его в бездейственность, в какую-то апатию…“
В командование Кавказским корпусом Ермолова всякая подлость, низость в самом начале подавлялись, а начальничьего идолопоклонства совсем не допускалось. Начальник его штаба генерал Алексей Александрович Вельяминов был его другом, и что эти два человека могли бы сделать, если б они не были в то же время страшными эгоистами, все-таки не сваривавши в желудке самодержавие и деспотизм, всегда столь ненавистный всем благомыслящим людям.
Повторим, что „благомыслящие генералы“, на которых надеялись декабристы, действительно в случае внезапной победы, вероятно, служили бы новой власти, играли бы даже весьма заметную роль; однако задолго до взрыва они как раз стремились его предотвратить смягчением режима в армии, ланкастерскими школами — и для того привлекали, естественно, передовых офицеров вроде Раевского.
Каждая группа ожидала от другой не того, к чему стремились „собеседники“.
Достаточно, к примеру, сравнить два почти одновременных документа. Раевский, с должной осторожностью, пишет другу Охотникову о революции в Италии и надеется, что пьемонтские карбонарии, в отличие от Неаполя, продержатся достаточно долго: „Неаполитанские происшествия меня взбесили! Полагаю, пиемонтцы менее будут италианцами?!“
Сабанеев же в одном из писем к Киселеву хоть и многим недоволен на родине, но, прочитав, что австрийцы выслали неблагонадежных учителей-иностранцев, восклицает: „Пора бы и нам, давно пора схватиться за эту сволочь!“
Главные герои нашего повествования — Раевский и его „спутники“ Сабанеев. Орлов, Киселев, Пушкин, наконец, Александр I — приближаются к роковой черте, которая их разделит, разъединит, может быть, навсегда. Одни это чувствуют: гениальный поэт видит себя и друзей „пред грозным временем, пред грозными судьбами…“.
Однако даже ближайшее будущее было неясно (реформы „сверху“, революция „снизу“ — или все та же „тишина“?), и эта неясность может продлиться долгие годы, которые для истории мало заметны, но составляют весомую часть жизни.