Первый среди Равных
Шрифт:
Теперь всё было доведено до логического конца: король изменил Собранию, Собрание оскандалилось в глазах целой Франции, и одна часть бывшего третьего сословия во имя предателя-короля пролила кровь другой.
С горечью видел Бабёф: перед лицом случившегося даже лучшие люди революции, даже наиболее ценимые им вожди обнаружили растерянность. Марат… Робеспьер… Дантон… Они понимали, что Собрание негодно и негоден монарх, но они всё ещё не могли дойти до мысли о негодности монархии…
Он смотрел глубже, чем они.
В эти дни он стал республиканцем.
Он понимал: замена короля ничего не решит.
И в основе всего этого — закон всех законов и вопрос всех вопросов — проблема собственности.
Истинная свобода может быть основана только на истинном равенстве.
Истинное равенство возможно лишь в том случае, если не будет богатых и бедных.
Но для этого прежде всего надо покончить с остатками феодализма — такова первостепенная общая задача. А общее складывается из частного.
Значит, он был прав, придавая такое значение давенкурской трагедии.
И, засучив рукава, бывший февдист продолжает начатую работу.
— В своем мемуаре, — говорит он с трибуны нойонского «Общества друзей Родины» в июле 1791 года, — я стремился показать злоупотребления и страшные бедствия, которые ещё принесёт чудовищный феодализм, если он сохранится даже в тех границах, что намечены Учредительным собранием. Я показал, что удары, нанесённые этой гидре, слишком слабы и что, если следующее Законодательное собрание не решится полностью её уничтожить, феодализм возродится из пепла…
В этих словах нет преувеличений.
Мемуар проникнут страстной уверенностью в том, что революция до конца уничтожит феодализм и феодальную аристократию.
Уделом их станет проклятие и презрение…
Новый труд Бабёфа имел большой успех в Пикардии. Аристократия же встретила его лютой злобой.
Один из главных советников госпожи Ламир, некий аббат Турнье, которому особенно досталось от Бабёфа, издал против него анонимный пасквиль на шестидесяти семи страницах, где осыпал защитника давенкурских крестьян грубыми, лживыми измышлениями.
Бабёф ответил на этот выпад с большим достоинством. Во втором мемуаре по давенкурскому делу он тонко высмеял клевету Турнье и, показав полную несостоятельность всех доводов своего «обличителя», снова вернулся к главным проблемам. Будущее людей труда, крестьян и рабочих, уверял он, зависит от успешности их борьбы, уверенности в себе и стойкости в сопротивлении насильникам. «Вас призывают, — обращался он к давенкурским крестьянам, — обесчестить себя и отречься от участия в самом похвальном деле, в защите своих братьев, которых варвары хотели принести в жертву. Отрекитесь, покиньте их, признайте их виновными! Завтра же уделом их станет эшафот. Но когда победит феодальная орда, послезавтра она пошлёт на казнь и вас».
Судебные власти Мондидье всячески сопротивлялись натиску Бабёфа. Не чувствуя себя в силах осудить обвиняемых, но и не желая их оправдывать, они затягивали дело.
Но и затягивание обернулось против них. Осенью 1791 года возникли обстоятельства, которые невольно помогли Бабёфу и его подзащитным.
Этой осенью
Конституция торжественно провозглашала принцип народного суверенитета, который тут же разбивала вдребезги. Высшая законодательная власть вручалась Законодательному собранию, избираемому сроком на два года по цензовой системе из числа «активных» граждан. Главой исполнительной власти объявлялся король, назначавший министров, высших военачальников и наделённый правом вето — правом надолго приостанавливать любой законопроект Собрания. Личность короля объявлялась неприкосновенной, ответственности подлежали агенты исполнительной власти. Конституция не разрешила аграрного вопроса и узаконила рабство в колониях.
13 сентября конституцию дали на подпись реабилитированному Людовику XVI.
А день спустя, 14 сентября, перед окончанием своих работ, Собрание приняло решение об амнистии по всем делам, связанным с «мятежами».
Под эту амнистию подпадали и давенкурские узники.
Заранее обо всем извещённый, Бабёф прибыл в Мондидье 15 октября утром.
Был субботний день. В город съехалось множество крестьян из соседних деревень. Все собрались на площади, ожидая, пока в трибунале будет прочитано письмо из Парижа об амнистии.
Но вот тюремные ворота раскрылись, и вышли освобождённые.
Раздались крики:
— Ура! Да здравствует свобода! Слава Бабёфу, защитнику угнетённых!
Его обнимали, целовали, просили остаться с ними, присутствовать на торжествах. Ну разве мог он отказать им в этом?… Растроганный, вместе со всеми, он отправился в Давенкур. На полпути их встретили жители деревни, сопровождаемые оркестром. Под звуки торжественной музыки вступили в Давенкур, где уже ожидали накрытые столы.
— Твоя победа, — говорили люди, обнимая Бабёфа, — это наша победа, общая победа над ненавистным феодализмом…
Во время трапезы снова и снова произносились здравицы в его честь. Потом — танцы, патриотические песни.
Праздник продолжался целое воскресенье и завершился фейерверком.
Так закончился этот процесс, который сам Бабёф считал своего рода «процессом века». В дальнейшем «адвокат угнетённых» ещё не раз будет выступать в защиту крестьян. Но давенкурский процесс он запомнит как свою первую победу над «ненавистным феодализмом».
Лоран задумался. Что двигало Гракхом Бабёфом? Что поощряло его находчивость, выдержку, упорство, превращая его подчас в подлинного фанатика, не щадящего себя ради цели, ему посторонней, касающейся других, чужих людей?
Было ли это необъятное честолюбие? Как-то в разговоре, полушутя-полусерьёзно, Бабёф сказал ему:
— Мне кажется, революция испортила меня: теперь я больше не могу заниматься никаким делом, ничем, кроме общественной деятельности…
Это была правда, Лоран хорошо знал это.
И именно поэтому цели, которые так настойчиво преследовал Бабёф, хотя они и касались «чужих людей», вовсе не были ему посторонними, да и люди не были чужими.
Честолюбие Бабёфа не имело ничего общего с честолюбием Бонапарта; в этом смысле он скорее походил на Руссо. Он сам заметил это: