Первый среди Равных
Шрифт:
Подобные взгляды нельзя свести к одной демагогии, хотя для большинства термидорианцев — хищнической буржуазии дантоновского склада, покончившей с робеспьеристами ради экономического и политического господства, — то была демагогия чистейшей воды; но обманутое ими меньшинство — бывшие левые якобинцы, близкие к эбертистам члены двух главных комитетов Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Вадье и другие, иначе говоря, ревностные приверженцы Революционного правительства, искренно верили, что с падением Робеспьера революция может быть продолжена и углублена.
Так или иначе, но на первых порах эта грубая пропаганда имела несомненный успех. Она позволила ведущим термидорианцам
Нечуждым подобных надежд оказался вначале и Гракх Бабёф.
Лоран быстро пробежал только что написанные и исчерканные страницы.
Нет, он недаром потратил месяц, в течение которого не притрагивался к своей рукописи. Уяснение политической обстановки тех дней даёт ему возможность добавить кое-какие штрихи к пониманию тогдашнего настроя нового Гракха. Сегодня он представляет себе всё, как если бы шёл тогда бок о бок с Бабёфом. Да, сегодня он ясно видит, как следует начать новую часть…
…В один из жарких дней конца термидора II года Республики по улицам Парижа медленно брёл человек, который, вероятно, производил на встречных довольно странное впечатление. Потрёпанная одежда и манера держаться выдавали в нем провинциала-санкюлота. Длинные, плохо причёсанные волосы прикрывала старая широкополая шляпа. Лицо его, ещё молодое, но отмеченное следами тяжёлых забот, выражало одновременно и сосредоточенность и рассеянность. Он, казалось, внимательно присматривался к тому, что происходило вокруг, но был словно отрешён от увиденного, погрузившись в мир своих раздумий.
Провинциал выделялся в толпе нарядных и самодовольных обитателей фешенебельных кварталов.
Никогда ещё многоликая столица Франции не меняла своего облика так быстро и бурно, как в эти дни. Всего месяц назад жившая трудовыми буднями и революционными порывами, озабоченная борьбой с голодом и внутренним врагом, уважавшая бедность патриотов и презиравшая роскошь «подозрительных», вынужденных, скрывая свои богатства, рядиться в лохмотья, сегодня она из весталки вдруг превратилась в вакханку, сбросила скромные одежды добродетели, чтобы засверкать извлечёнными из тайных сундуков драгоценными камнями и давно забытыми шелками.
Провинциал, хотя не раз бывал и подолгу жил в революционном Париже, чувствовал себя как человек, попавший в чужую страну или в далёкое прошлое. Он не видел ныне ни так хорошо знакомых красных колпаков, ни народных патрулей, ни оживления у афиш и газетных киосков, ни братских трапез; вместо привычно звучавшего «ты» и такого близкого слова «гражданин» слух резали обращения дореволюционной поры — «месье» и «мадам». Вновь появились давно исчезнувшие блестящие кареты с лакеями на запятках, театры, забыв о спартанском целомудрии якобинской эпохи, анонсировали фривольные пьесы, ювелиры и дамские портные зазывали своими витринами богатых клиентов, а маленькие ресторанчики и кафе, вдруг открывшиеся повсюду, кишели прожигателями жизни и их разряженными подругами.
Всё это поражало человека в потёртом костюме, в нос бил аромат буржуазного благополучия и разгула. Но он старался не видеть видимого, уходя в собственные мысли, и стремился поверить тому, что сам внушал себе в течение нескольких последних недель.
Итак, эра Робеспьера окончилась. Это не так уж плохо. Напротив, если вдуматься и всё тщательно взвесить, приходишь к выводу, что переворот был неизбежен и благ. И конечно, те картины, которые приходится
Так или примерно так думал человек в потрёпанном платье, шедший по улицам Парижа в месяце термидоре. Его только что освободили из заключения. Ему было тридцать четыре года, и звали его Франсуа Ноэль Бабёф, хотя сам он величал себя гордым именем Кая Гракха. И это второе имя давало ключ к его замыслам, которые могли бы кое-кому показаться слишком самонадеянными и тщеславными. Но нет, здесь не было тщеславия. Во всяком случае, тот, кто знал прошлое и предвидел будущее Гракха Бабёфа, никогда бы этого не сказал…
По приезде в Париж он получил место всё в той же продовольственной администрации, снял небольшую квартиру в секции Музея и перевёз туда жену и детей. Наконец-то после бесконечных мытарств и долгой разобщённости семья могла собраться в полном составе и зажить в относительном благополучии.
Но материальное благополучие никогда не было целью жизни Бабёфа. Вот и сейчас он ищет и быстро находит ту область общественной деятельности, где наиболее полно может выразить себя. Недели через две после обоснования в столице он бросает службу и всецело отдаётся заманчивой, но непрочной профессии журналиста.
Своя газета была золотой мечтой Бабёфа. Уже два раза пытался он её издавать, но оба опыта оказались кратковременными — не было твёрдой материальной основы. После недолгих поисков он находит издателя, соглашающегося с ним сотрудничать. Имя издателя — Арман Гюффруа, он член Конвента и редактор собственной газеты.
Гюффруа… Если бы Бабёф внимательнее присмотрелся к этому любезному и доброжелательному человеку и припомнил, с чем связано его имя, он, прежде чем заключить договор, должен был бы очень и очень призадуматься. Арман Гюффруа, до революции аррасский адвокат, лично знакомый с Робеспьером, в ходе революции несколько раз, причём весьма беспринципно, менял политическую ориентацию и не пользовался доверием патриотов. Но в эти дни Бабёф не слишком присматривался к своим союзникам. Для него было достаточно, что издатель поносил казнённого «диктатора» и ходил в друзьях у главы термидорианцев Фрерона; Фрерон же олицетворял в глазах Бабёфа свободу вообще и свободу печати в особенности.
Так или иначе, соглашение состоялось. Гюффруа субсидировал будущего трибуна, вступил с ним в пай и предоставил ему свою типографию.
Бабёф принялся за дело с величайшей рьяностью и поклялся не расставаться с ним, несмотря ни на какие препятствия: он чувствовал в себе призвание журналиста.
Своим энтузиазмом он заразил и близких.
Впоследствии он не раз говорил Лорану:
— Тогда я испытывал подлинный священный восторг и забывал обо всём на свете, включая питьё и пищу. Я сумел увлечь и жену, и девятилетнего сына, которые вместе со мной проводили в типографии дни и ночи. Мой дом был заброшен, никакого хозяйства не велось, питались мы хлебом, виноградом и орехами… Два других наших ребенка, одному из которых исполнилось всего три года, оставались дома одни, под замком, но, — здесь Бабёф обычно хитро улыбался, — они никогда не жаловались, словно, как и мы, были проникнуты любовью к родине и согласны на жертвы во имя её…