«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
Внутри помощь никому не требовалась. Телесная, в смысле. От мастерской осталось немного — станки без видимого ущерба опрокинулись, но вот всё деревянное разлетелось в горелые щепки, а от книг, которые тут тоже в некотором количестве прежде хранились, остались лишь поглоданные огнём корешки. Выкрашенные простыми белилами стены пошли пузырями, расслоившаяся краска стрелами упиралась в потолок, где жалко огрызались осколки скромных люстр. Посреди всего этого благолепия возвышался Валов — судя по чистоте пиджака, невредимый.
Стоял он к Хикеракли спиной, на шум внимания
— Папаша цел? — немедленно спросил Хикеракли, и Валов наконец-то повернул голову. На лице его читалось озлобленное недоумение, а в глазах — Хикеракли, опешивши, аж сглотнул — стояли слёзы.
— На службе, — рассеянно ответил Валов, протягивая вперёд обломки, которые сжимал в пальцах. — Помнишь эту штуку? Это ты тогда принёс, ему понравилось.
Хикеракли не без труда перевёл взгляд на обломки — и вспомнил, конечно.
Когда-то они были корабликом, который смастерил ему в незапамятные времена Драмин для запуска по Межевке; огонь съел паруса, но патриотичный флажок остался на единственной не переломившейся мачте и сейчас горделиво трепыхался, преувеличивая дрожь в руках Валова. Кораблик этот, как известно, тогда Хикеракли не пригодился, но он всё равно упрямо нашёл ему применение: притащил сей кустарный шедевр прямиком Врату Валову — доказать дабы, что Драмин руками ого-го какой специалист. Может, оно было и наивно, а Врат Валов проникся. И кораблик забрал, и Драмина.
— Я ж его всю жизнь ненавидел, — всё так же потерянно проговорил Валов, слабо взмахивая обломками, — он у меня отца отобрал. Не Драмин, а вот он. Потому, наверное, что Драмин-то хороший парень, а это… Как его отец тогда поставил на полку, всё хотелось сломать. Сколько это выходит? Тринадцать лет. А я тринадцать лет не трогал. Потому что Драмин хороший парень, да и корабль красивый, не заслуживает… А теперь и ломать-то, выходит, нечего.
Перекосившаяся внутренняя дверь со скрипом открылась, и в мастерскую из жилой части дома тихонько вошёл Тимофей — видать, предпочёл окнам обычные человеческие дороги, а те оказались незаперты. В руках он держал мучительно знакомый листок, испещрённый машинописью.
И тогда Хикеракли наконец-то всё понял.
«Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом».
— А отец в порядке, — повторил Валов, хотя никто его ни о чём не спрашивал, — мы же вместе иногда работаем — у него в бюро, сегодня виделись. Это смешно вообще-то. Я ему про листовку сообщил, но ему всё равно, говорит, моё дело. А сегодня днём рассказывает: представь себе, собираюсь я в бюро, выхожу, запираю за собой, а ко мне какие-то молодчики из Охраны Петерберга. Так, мол, и так, что это у вас на двери, снимайте. Ну ты, Хикеракли, моего отца знаешь, верно? Отвечает — мол, не я вешал, не мне и снимать, это забота ваша. Они ему: непорядок, крамола, всё такое… А он — это ж он, разорался на них, что, мол, отвлекают от дел, и ушёл. Нет, они его не трогали, ну и я значения не придал. А теперь возвращаюсь — и вот…
Растерянный Валов выглядел очень, очень страшно. Он же всегда одинаковый — уверенный в себе, чуть высокомерный, безапелляционный, как говорится, а теперь — как дитя малое или как контузило его.
— Им это с рук не сойдёт, — мягко проговорил Хикеракли. — Ты ведь понимаешь, что это не официальный жест, а так, какие-то шальные молодчики? Ну побили стёкла, ну пожгли. Считай, хулиганство.
— Это мой дом, — пробормотал Валов, а потом вдруг развернулся и что есть сил швырнул остатки кораблика о стену, — мой! Дом! Это был мой проклятый дом! Что тут с рук спускать, всё уже спустилось!
— Это ваш дом и их честь, — тоже негромко, но куда как более уверенно заметил Тимофей. — Вам, господин Валов, дорог ваш дом, и это понятно. Но точно так же понятно, что у них, у Охраны Петерберга, есть представления о том, что их должны бояться, что они в городе хозяева. Видимо, это именно то, что дорого им. Когда ценности разных людей наступают друг другу на ноги, начинается агрессия — и никакими европейскими пактами эту закономерность не запретишь. Мои соболезнования.
Валов обернулся на это с нетрезвой как будто злостью — не заметил, конечно, что говорил Тимофей очень искренно, от души, и от души же сочувствовал.
И от души загорелись его глаза при виде картин настоящего разрушения.
Так вот чего тебе, дурак малолетний, в жизни на самом-то деле не хватало?
— Верните листовку на место, — с гневной надменностью, никак к Тимофею не относящейся, выплюнул Валов. — Если им так мало нужно для того, чтобы почувствовать себя уязвлёнными… Что ж. Больше тут ломать нечего.
— Как насчёт твоих ног? — обеспокоенно встрял Хикеракли. — Мы давеча изрядно этот вопрос, как говорится, муссировали.
— Не посмеют, — рявкнул Валов.
Он ещё раз оглядел останки мастерской с отвращением — будто напоминание о мелочности Охраны Петерберга было ему непереносимо противно. Хикеракли заметил бы, что тут наблюдается не мелочность, а очень даже размах — такой, как когда бьют, не разбирая правых и виноватых.
Ведь, конечно, ежели это разовое хулиганство — то и не такое в жизни бывает, но ежели Охрана Петерберга надумает всякий дом с листовкой на двери громить, то выйдет чересчур. В том смысле, что как-то уж больно наглядно показывает: на гнилых балках власть этой Охраны держалась, коли от простой бумажки эдак лихо зашаталась.
— Страшно — когда пятнают, — заметил в пустоту Тимофей. — А когда кораблики ломают, те становятся только крепче.
И, как ни странно, Хикеракли показалось, что напыщенная фраза сия сделала Валову легче.
Уж конечно, никаких совместных возлияний после такого не случилось — постояв ещё чуть, Валов решил, что неприятное известие ему следует донести до отца самолично, и ушёл, оглушительно хлопнув дверью. Хикеракли же с Тимофеем не сразу оставили мастерскую — что-то было в этих обломках эдакое, что невольно притягивало, хотя, кажется, это ведь просто вещи. Просто — жизнь.