«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
Золотце потянулся через колени хорошенькой горничной за следующей папиросой.
Комнатка под самой крышей Главного Присутственного была чем-то вроде кладовки, куда стаскивали, скаредно освободив от рам, устаревшую стилем или содержанием живопись. Золотце облюбовал комнатку за вид на площадь и шершавые потолочные балки, но вообще-то уединённых закутков по всем Патриаршим палатам было разбросано достаточно, чтобы всякий желающий из обслуги мог при необходимости улучшить свои жилищные условия. Официально, конечно, в гнезде росской государственности ночевать да кальсоны сушить не разрешалось, только разве ж так засилье остановишь. Золотце познакомился со здешним часовщиком, который из палат уже с дюжину лет, говорят, не выходил: кормился с кухни, одевался в форменное, устроился где-то за курантами — ну
Золотце притону радовался невероятно: такой распорядок жизни превращал занятия шпионажем в увеселительную прогулку, коей — согласно батюшкой исповедуемым идеалам — он быть и должен. Кухонная работа Золотце обременяла не слишком, поскольку обслугу в Патриаршие палаты набирали щедрыми горстями — будто и таким тоже методом красовались перед целым миром, будто непомерно раздутый штат полотёров и прочих шторовыбивателей кому-то что-то доказывал. Одних младших поварских помощников, не доросших до специализации, на кухне числилось с полсотни, что обеспечило Золотцу изрядную вольницу. Правда, выписанная батюшкиным поваром рекомендация — о ирония! — оценивалась тут непристойно высоко, а потому Золотце отдали на растерзание усатому и остервенелому соусье, пара недель с которым должна бы приравниваться к службе в воюющей с таврами Оборонительной Армии, ведь соусы — занятие катастрофически нервное. Страшнее, вероятно, только прислуживать фритюрье, а вот помощники всяких там энтреметье, ротиссье, пуассонье и грильярдье казались теперь Золотцу жизни не видавшими, хоть и были в отличие от него всамделишными кулинарами.
Батюшка просто не сможет не улыбнуться тому, что самой трудной частью всей затеи с бессовестным обманом Четвёртого Патриархата оказались соусы!
Но на соусы, по счастью, достаточно было тратить в день всего часа четыре, остальное же время Золотце использовал на благо Петерберга: угощал хорошими папиросами шторовыбивателей и стелил на пол комнатки под самой крышей пуховое одеяло для горничных. От таких воистину промышленных объёмов сладострастия можно и погибнуть во цвете лет, не дождавшись возвращения домой, но по батюшкиным историям Золотце твёрдо выучил, что без сладострастия никуда. И правильно сделал: тревожный и не обсуждавшийся парчовыми мешками в открытую слух про путешествие таврского вожака в Петерберг пересказан был именно сладострастным шёпотом — ну, в качестве опорной точки фантазий. Вот тогда Золотце и понял разом примерно всё о человеческом устройстве — и запоздало сам перед собой признал, что проклятый-то персональный оскопист графа Набедренных наверняка разбирается в прежней петербержской политике получше даже хэра Ройша.
— О, гляди, Тепловодищев! — прильнула к окошку хорошенькая горничная, принявшись затягивать шнуровку, будто с площади кто-то мог такие нюансы рассмотреть.
По снежному полю, неэкономно раскинувшемуся в самом сердце Столицы, катилась вызывающе петербержская «Метель». Когда Золотце увидел её впервые, он — дурак дураком — остолбенел, но объяснение нашлось скорое и тривиальное: молодой граф Метелин (ха-ха), ради своего заводского переустройства разорвавший невыгодный контракт на металл с графом Тепловодищевым, перед оным графом эффектно извинился «Метелью». И это он ещё легко, по правде сказать, отделался.
Тепловодищев чудился Золотцу буквально по-романному тёмным двойником графа Набедренных. Да, он был лет на десять старше, с недавних пор заседал в Четвёртом Патриархате и к аристократии относился ресурсной, а не владеющей производствами, но общим контуром судьбы графа напоминал невероятно. Тоже единственный наследник богатейшей фамилии, тоже осиротел в возрасте самом юном, тоже получил семейные дела в цветущем состоянии и тоже занимался ими вполруки — но этого делам хватало, чтобы цвести себе и дальше, ибо организация тоже была отлажена до него. Даже славу эксцентричного интеллектуала Тепловодищев снискал удивительно родственную. Правда, отучился он не в Йихинской Академии, а в каком-то из европейских университетов, на факультете — граф, вы проигрываете этот раунд! — богословия, Европы всё-таки. Хотя «отучился» — это, конечно, преувеличение: сбежал с третьего курса. Но справедливости ради следует заметить, что у Революционного Комитета нынче именно третий курс — и где та Академия?
Феномен Тепловодищева обслуга Патриарших палат обожала, в чём вновь прослеживалась параллель. Из всех парчовых мешков он был самый непредсказуемый и взвивающий вокруг себя подлинные ураганы пересудов, но вот характер их заключался в ином. Золотце не знал человека более скандального, избалованного, капризного, обидчивого и доходящего в своей обидчивости до изощрённейших эскапад. Будто весь мир рождён, чтобы играть Тепловодищеву на арфе подле ложа, а ежели у мира другие планы, пусть пеняет на себя. Обслугу он увольнял толпами, предварительно отчитав за примерещившийся непочтительный чих, но всё не удосуживался сообразить, что на увольнение надо бы заявленьице если не подавать, то хотя бы подписывать — чай не своих домашних лакеев разгоняет! Так что никого, конечно, не увольняли — переводили только подальше от тепловодищевского кабинета, а то и просто советовали глаза не мозолить. Глаза же его — ну в точности как у графа! — смотрели скорее на люстры да потолочную роспись, нежели на всякую бренную чепуху, а потому некоторых смельчаков он увольнял по нескольку раз. Что смельчаков развлекало и толкало мериться числом инцидентов.
Несносный, то есть, тип — зато как оживлял он пейзаж! Упорно разъезжал по снегу на противящейся тому «Метели», раз в месяц оплачивал смену картин в кабинете на ещё более смущающие умы, не отказывал себе в швырянии бокалом в прочих уважаемых членов Четвёртого Патриархата, хлопал дверьми до обрушения лепнины, имел вечно перпендикулярное мнение по всем вопросам, неожиданно вдруг вгрызался в законодательные акты трёхсотлетней давности, чтобы только доказать свою правоту, с размахом пресекал попытки себя женить, по какому поводу бесстыже врал о взятом на душу ещё в Европах обете целомудрия. Золотце на Тепловодищева косился с особенным умилением: пусть и иначе исполненная, а всё равно в каком-то смысле та же ария. Хоть в Филармонию его зови, но в Столице, говорят, Филармония так себе.
— Он Фыйжевску-то отказал в инспекции, — тоже польстилась на папиросу хорошенькая горничная; и зачем только поминала деда-фельдшера? — Сказал, нечего инспектировать, в Фыйжевске хорошо живут, пусть платят весь налог. Сцепился с Жуцким, ух как перья летели! Ткнул этим, как его, которое про лоб?
— Лоббированием интересов родных краёв? — хмыкнул Золотце, в красках воображая, где же растут метафорические перья у безапелляционно лысого Жуцкого.
— Вот-вот! На заседании в микрофон жабой индокитайской породы его назвал.
Микрофоны в Четвёртом Патриархате любили — несмотря на то, что заседательные залы (Золотой, Пурпурный, Лиловый — и ещё полдюжины цветастых) построены были почти столь же удачными акустически, как аудитории Академии. За эту неоправданную любовь Золотце был всем причастным искренне благодарен: и придумывать не надо, как подробности заседаний подслушать, сами орут на весь этаж. Да и Золотцев интерес подозрительным не выглядел — на языке обслуги такой досуг звался «пойдём, что ли, радио послушаем». Столица вообще полнилась треском настоящего радио, чем опять не походила на Петерберг. В детстве Золотца, помнится, и дома буйствовала мода на радио, на приёмники тратились даже бедняки, но затем как-то всё зачахло. Потому, наверно, что радио разговаривало о Европах, европейском боге, европейских нравах, европейских знаменитостях и едва ли не о европейском крое сюртуков, а в портовом городе Петерберге этого добра и перед глазами достаточно, чтобы ещё и уши тем же терзать. Но в целом, говорят, Росская Конфедерация радио ценила — уж Столица-то точно, Золотце убедился.
— А Жуцкой так прямо и утёрся? — уточнил он для порядка, изучая индокитайскую как раз шелкографию, надоевшую кому-то из парчовых мешков и пылившуюся теперь в этой кладовке. И ведь роскошество немыслимое, не новодел, а подлинник эпохи древних династий, грифончиков с неё можно выручить на два десятка налоговых выплат. Оттого — где там? — в Кирзани и такой процент неимущих, что в Столице шелкографии как перчатки меняют.
— Дык с Тепловодищевым ни с того ни с сего Дубин согласился — и все так и сели.