Шрифт:
* * *
Ничего изменить нельзя. Девяносто лет. Дряхлость, глухота…
Старик Яков, высохший, угловатый, с острыми коленями, в поршнях на босу ногу, сидит на новеньком крыльце, ещё не побуревшем от влаги. Крыльцо недавно пристроили к старой избе — дед помогал прибивать свежие пихтовые доски, ворчал на сына Илюху и внучку. Теперь дела закончены. Можно сидеть, молчать, думать…
Изба, как и вся деревня, смотрит белыми оконницами с высокого берега вниз, на Печору, на заречные леса с зарастающими
Блеклые, выцветшие, как лесные омуты под осень, глаза старика слезятся. В них навсегда замерла безразличная ко всему, потусторонняя сосредоточенность. С высоты берега, с вершины лет смотрит он на ближние сосны.
Три дерева одного корня выросли на самом юру, под ветром, недалеко от избы. Они чуть клонятся к речке, на юг.
Две первые сосны старик помнит давно. А когда успела вымахать вровень с ними третья, прогонистая сосенка, он не заметил. Не было её, когда Яков двадцати лет появился в этой деревне, не было и потом, когда женили сына Илюху, а вот сейчас она упруго дрожит всеми ветками на ветру, обгоняет соседок… Как много, должно быть, не замечал он в жизни!
Деревья как люди. Появляются перед глазами вдруг, неизвестно откуда, уходят неизвестно куда.
Первая сосна, та, что левее, — вековуха. Ветки у неё суставчатые, кручёные. Они обламываются год от году, Любка подбирает их вместе с шишками, в самовар. Вершину по самый развилок снесло в девятнадцатом году снарядом, подросшие ветки не раз палила молния, они, как чёрные клешнятые пальцы, торчат в стороны. Молнии били в неё давно, когда вторая сосна, та, что теперь посредине, была ещё ниже её. Это всегда так: кто повыше, в того и бьёт.
Теперь куда! Средняя сосна красуется, как богатырь, вся в бархатной богатой хвое, густа и упруга. А у соседки треснул ствол, комель оголился, подсыхает на глазах. Дрова на корню.
Старик не мигая смотрит на третью гибкую молодуху, голова у него трясётся, он пытается что-то вспомнить и не может. Дерево изогнулось от ветра, от молодых веток. Тонкий ствол звенит, как струна.
Старик глух, он видит звуки.
Сосны ещё шумят вокруг него, он чувствует гуд шмеля и звон осы в закрытом окне, скрип двери, когда Илья приходит на обед, но ему грустно среди этих мёртвых, неслышных звуков.
Река плещет…
Внизу на песчаную кромку берега набежала зелёная волна, запенилась в бессилии на положенной черте, покатилась назад. А за волной в песок ткнулась остроносая лодка.
Яков слышал глазами прозрачный всплеск и лёгкое шипение волны на песке, смущённое бормотание отлива по голышам, вкрадчивый шорох плоскодонки в прибрежных лопушках.
Корма хлюпнула от упругого толчка — на откос широко, по-мужски выпрыгнула Любка и, не оборачиваясь, стала карабкаться наверх,
В лодке остался Исмаил. Чеченец стоял в шаткой посудине, широко раскорячив длинные прямые ноги в хромовых начищенных сапогах. Узкие, помятые и выпачканные в мазуте штаны почти в натяжку облегали его сухощавые лодыжки. Он что-то кричал Любке, кивая на тот берег, в сторону лесопункта.
— Эк, дьявол копчёный! — сказал дед с неприязнью и тут же залюбовался нездешней стройностью парня, диковатой силой его движений. — Хорош! Настоящий черт, да кабы не к нашему двору!
— При-ду-у-а-а! — вдруг дико завизжала Любка над головой деда, и он разом услышал весь их разговор.
— Кызь домой! Отец — вон он!…
Внучка выпятила тугую красную губу, мельком глянула на замшелую голову старика и, виляя задом и поправляя косынку, обошла его, ступила на крыльцо.
Любка ходит в чёрных сатиновых штанах, туго перетянутая в поясе, — со стороны глядишь: перервать можно. В руках крючок — палка с поперечинкой. Лес замерять.
Едва она скрылась в сенях, Исмаил стоя оттолкнулся от берега и, легко работая веслом, погнал лодку на ту сторону. Старик ждал: посмотрит азиат ему в лицо или нет. Не посмотрел…
У старика что-то ворохнулось в душе, он хотел обидеться, но то, что ворохнулось, тут же угасло, бессильное.
Он медленно поднялся, неловко опираясь о сухо захрустевшие колени. Тело словно складное, на разболтанных шарнирах. Сначала старик сгорбился и опустил голову, а плечи у него заострились ещё больше, потом выпрямил ноги и уж тогда начал медленно разгибать спину. И тут заметил у корня старой сосны блекло-зелёный хвойный ёжик. Сквозь пепельную постель слежавшейся хвои-падалицы проклюнулось новое деревце.
Старик проковылял к соснам и, склонившись, длинной рукой потянулся к ёжику.
Будто со стороны и чужими глазами увидел свою руку.
Пальцы, длинные и суковатые, в морщинистой и смуглой коже, чем-то разительно напоминали сухие ветки старой сосны. И всё же они почувствовали несмелое прикосновение, застенчивый укол молодой хвои.
Боль ощущалась невнятно и не проникала глубоко, но старик вдруг зажмурился и, как-то подломившись, опустился на колени. Из глубины памяти, словно травинка, попавшая в луч солнца, вынырнул точно такой же колючий ёжик, кольнул душу, сладко и больно возмутил прошлое…
Когда это было? И с кем было? Должно быть, очень давно, иначе старик ни за что не вспомнил бы той удивлённой, испуганно колющей сосенки своего детства, на другом, таком же крутом берегу, другой реки — Эжвы… Босые мальчишеские пятки — на ершистых, выщелкнувших семена шишках и, точно как нынешний, молодой хохолок деревца в маленьких чутких ладонях…
Нет, это было в другой раз, зимой. Отец рубил дрова, а Яшка в одной рубахе выбежал набрать полешков, и в руку ему больно впилась опушённая инеем лапка.