Песни Петера Сьлядека
Шрифт:
– Что случилось, Клара? Вас кто-то обидел?
– Труди, девочка моя!.. Звездочка… – выдавила женщина сквозь рыдания, страдальчески морщась.
– Заболела?!
– Нет! Ведьма, говорят! В тюрьму забрали… Донос, клевета!..
И вдруг упала в ноги монаху:
– Спасите ее, святой отец! Невинная она, честная! Спасите, вы можете!
– Встань, дочь моя. – Слова давались отцу Игнатию с трудом. – Не на людей уповать надо – на Господа. Если дочь твоя чиста пред Небом…
Он не верил сам себе. Сказанное оборачивалось мерзкой ложью – даже не во спасение, а так, во имя мертвых канонов. Зато привычное умиротворение, искренняя вера в Божий промысел, возникшие сразу, выглядели и вовсе кощунством.
Обратная сторона медали – лицо мейстера Жодема. Лик идола над жертвой.
«Становясь святым, вы делаете его дьяволом».
Отец Игнатий почувствовал, как давно умерший Альберт Скулле возвращается из преисподней.
– Когда начнутся допросы?!
Клара сперва вновь забилась в истерике, но наткнулась на жесткий, бесцветный взгляд монаха и подавилась всхлипом.
– За… завтра утром. Господин Лангбард, самолично…
– Время еще есть. – Отца Игнатия не удивило, что кухарке известен срок начала допросов и имя судьи, ведущего дело дочери. Небось кинулась следом в тюрьму, вымолила-выспросила, что смогла. – Клара, слушай меня внимательно. Я попробую помочь. Ничего не обещаю, но попытаюсь. Для этого мне, возможно, придется отлучиться дня на три-четыре. Молись за свою дочь и верь в справедливость Небес. Господь не допустит страдания невинных! И будь я проклят, если…
– Святой! Святой, праведник! – шептала женщина вслед, когда монах вскорости сбежал с крыльца и исчез в тумане.
Надежда во взгляде кухарки умывалась слезами.
Рейтар Пауль Астерсон вразвалочку шел по Горшечному въезду. Паулю было хорошо. Во-первых, ему вчера выдали жалованье, и большую часть он еще не успел пропить. Ишь, бренчит в кошеле! Во-вторых, с утра пораньше удалось сполоснуть душу кувшинчиком славного винца, и теперь рейтар предвкушал целую вереницу таких кувшинчиков. Дайте только добраться до заведения Бритого Юстаса! В-третьих, на горизонте маячили ласки грудастой Амелии из дома терпимости средней руки, что в квартале Красных Фонарщиков. К девицам Пауль не заглядывал давненько – все служба, будь она неладна! – но теперь рассчитывал разом наверстать упущенное. А еще он наконец получил возможность снять опостылевший доспех и шлем. Он даже вымылся, если опрокинутое на голову ведро воды можно назвать умыванием, переодевшись в купленный по дешевке камзол и новые штаны с бантиками, хранившиеся как раз для гульбы. Впрочем, оставив обычную шпагу, Пауль привесил к левому боку тесак, широкий и тяжелый, – с тесаком мужчина смотрится много солиднее; в придачу вид оружия чудесно охлаждает пыл всякого отребья, в чем Паулю приходилось убеждаться неоднократно.
Короче, жизнь была прекрасной, обещая улучшаться с каждой минутой.
– Тысяча чертей!
Когда из тумана возник призрак в развевающемся саване, рейтар шарахнулся было прочь, но вовремя опознал в привидении – живого монаха. Крепкое словцо само собой сорвалось с губ Пауля, и монах остановился, неодобрительно глядя на сквернослова. Рейтар смутился и, дабы загладить промах, спешно пробормотал:
– Прошу прощенья, отче! Благословите меня, грешного…
– Благословляю, – кивнул монах, поднимая руку для крестного знамения. – Ложись и больше не греши.
В следующий миг из глаз у Пауля брызнули искры, а земля встала дыбом, норовя ускакать в пекло.
– Ах, ты…
Он задохнулся от второго удара, пришедшегося под ложечку. Подлец-монах бил мастерски – впору обзавидоваться! Уже ничего не соображая от боли и обиды, Пауль схватился за тесак, но руку сжали тиски, а в голове зажглось черное солнце. Когда рейтара, избитого и почти голого, найдет в переулке горшечник из соседнего дома и бедняга наконец очухается, он станет уверять, что его ограбил Бледный Монах, который, как известно, шляется ночами по улицам Хольне.
Ясное дело, никто ему не поверит.
Ну зачем Бледному Монаху штаны с бантиками?
Отец Игнатий деловито натягивал на себя чужую одежду. Наряд пах прошлым. Чуть великоват? Пустяки. Подобрать здесь и здесь, туже затянуть пояс… Взятая из дому котомка оказалась кстати: в ней мигом исчезли ряса и сандалии. Преобразившийся монах сунул в ножны оброненный тесак, оценивающе взвесил на руке кошель с монетами; заглянув внутрь, хмыкнул с удовлетворением. И решительно направился именно туда, куда раньше следовал неудачник Пауль, – в сторону квартала Красных Фонарщиков.
Он не задумывался о том, что делает. Время размышлений кончилось. Настало время действия.
Шествующие рука об руку грех и добродетель. Безумный хоровод, в центре которого он, Альберт Скулле… нет, не Альберт – отец Игнатий; или круг замкнулся? Неважно! Важно другое: хоровод прежний, он никуда не делся. Пышет пламенем адской страсти лицо судьи Лангбарда; неземное вдохновение поет в молитве, обращенной к небесам; крики пытуемого под бичом; светлые слезы раскаяния в глазах заключенного, и – тихая радость в сердце: его душа спасена! Грех и добродетель, добродетель и грех…
«Делай что должен, и будь что будет».
Время, последовавшее за ограблением рейтара, он запомнил плохо. Все слилось в сплошную круговерть, откуда лишь изредка, яркими вспышками, высвечивалось: стук катящихся по столу костей, звон монет, кто-то горячо дышит в ухо, разя чесноком и перегаром; булькает разливаемое по кружкам вино, зубы вгрызаются в жесткую, успевшую остыть баранину; нищий орет похабную песню, зеваки вокруг хохочут, на колени падает визжащая девица, она изрядно пьяна и сразу лезет целоваться; под руками – женское тело, горячее, податливое, ладони нащупывают упругие округлости грудей; стонущий шепот: «Ну ты жеребец!.. Жеребец…»; саднят костяшки пальцев, содранные о чьи-то зубы, на полу – пятна крови, тело утаскивают прочь; и снова – хохот, визг, вино льется рекой…
Он очнулся через три дня. На рассвете. И почувствовал: конец. Кураж ушел, карусель остановилась, пьяный угар неумолимо рассеивался вместе с зябким туманом. Пора возвращаться. Монах ощущал усталость пахаря, закончившего тяжелый, но необходимый труд, – какой бы безумной и кощунственной эта мысль ни казалась. Он не испытывал раскаяния, и это пугало его. Может быть, только пока не испытывал?
Кто знает?
Котомка с рясой и сандалиями обнаружилась под лавкой. Быстро переодевшись в пустом переулке и зашвырнув одежду рейтара через ближайший забор, отец Игнатий направился домой.
– Труди, золотце, беги скорей! Святой отец вернулся! В ножки, в ножки кланяйся! Когда б не он, не его молитвы…
Девица упала перед монахом на колени, норовя поцеловать краешек рясы.
– Перестань, Гертруда. Поднимись. Тебя отпустили?
– На вас наше упование, отец Игнатий, святой вы человек! – затараторила кухарка, пунцовая от счастья. – Уж и спрашивать зарекусь, где были, с кем говорили! Сама вижу, лица на вас нет, небось постились да схимничали, чтоб молитва веселей к Небу бежала! А я вам вкусненького наварила, садитесь скорее, кушайте на здоровьице…