Песня цветов аконита
Шрифт:
Зверь прыгнул — промахнулся, вцепившись в рукав. Ударил волка по носу и сумел освободить руку. Невольно усмехнулся обветренными губами: вернуться туда, куда так стремился — и не оставить там даже костей!..
Дождь перестал, но все было подернуто туманом. Отступая, обороняясь с трудом, добрался до огромной кривой сосны — и вознес молитву Небесам, чего не делал уже очень давно.
Уперся спиной в дерево. Силы вернулись на миг, и взлетел на ветви, словно не было болезни и усталости. Сук хрустнул, но выдержал. А с соседней ветви блеснули
Человек привалился к стволу, соображая, как бы удачней ударить дикую кошку, чтобы оглушить или хоть сбросить с дерева — но не успел.
Ему показалось, что яркие глаза полыхнули яростью и насмешкой, и в следующий миг рысь прыгнула на спину волка. Звери сцепились, забыв про человека.
Человек тихо, как мог, слез на землю и бросился прочь.
В голове вертелось — рыси не любят волков, но что заставило дикую кошку напасть? То, что волк покушался на ее добычу? Или какая-то давняя ненависть именно этой рыси к волкам? Или же… это не рысь была вовсе, а тери-тае, лесной хранитель?
Не только нечисть свободно чувствует себя в эти дни. Тери-тае — добрые существа.
Девушка напевала что-то грустное и прозрачное, голосок подрагивал — так вода катится по камешкам, неровная и гибкая. Плела песню — и чинила корзину, задумчиво перетягивая прутья толстыми нитками.
Возле крайнего валуна показалась человеческая фигура, покачнулась, оперлась на каменную глыбу. Человек вскинул голову, а потом опустил, смотрел исподлобья.
— Ой, — обронила Хину, привстала было, но тут же села опять, не выпуская корзинки из рук. Ноги стали словно из горячего киселя.
— Испугалась?
— Нет… — корзинку поставила наконец, неуверенно поднялась, пошла вперед, не сводя глаз с Аоки.
Дед Хину не слишком обрадовался гостю. Внучка убеждала, что беглеца никто не отыщет, не станут даже — неужто к помощи шин прибегнут, чтобы сбежавшего из копей найти? Не того полета птица.
— Ты и сама в это веришь, да? — мягко спросил Аоки. Девушка запнулась на полуслове. Вспомнила, что человек, который всего дороже, — не просто бывший разбойник. Так что могут и искать. Помотала головой упрямо:
— Все равно, в горах… не найдут!
Больше не поднимали этого разговора — будь что будет. Однако и вправду никто не обнаружил убежища, словно забыли или простили. Порой Хину казалось, что на всем свете их осталось трое — она, Аоки и дед.
Поначалу она боялась спать по ночам, от придуманного ей же самой шороха вскакивала, стояла у двери, прислушиваясь. Открывать не решалась — только впусти холодный воздух, все перемерзнут к утру.
Находила успокоение в домашних делах, а вот в деревеньку, что лежала внизу, по ту сторону перевала, наведывалась неохотно. Зимой-то по снегу не побегаешь, а как начали таять снега, пришлось отправляться. Продукты нужны были, Хину снадобья и коренья на продажу носила — платили неплохо, а порою просили приготовить на заказ то или это. От кашля или масло против ожогов…
Хину в деревушке всегда были рады, только девушка места себе не находила от беспокойства. И не здоровье деда ее беспокоило, а судьба желанного гостя, на чье возвращение Хину и надеяться перестала. Прибегала обратно, даром что дорога тяжелая — сама запыхавшаяся, в глазах безумный блеск, сердце колотится. Пока дверь не распахнет, не может ровно дышать.
Но судьба оставалась милостива — ни одного чужого следа Хину возле дома не видела.
Аоки рассказывал им с дедом о копях — не сразу пустился откровенничать, сперва отмалчивался, но потом почувствовал необходимость выговориться. Слова были скупыми — но жгучей ненависти, бившейся в них, хватало, чтобы понять.
Рабочие вырубали массивные блоки каменной соли. Сперва две глубокие борозды рядом, а затем ударами тяжелого бревна откалывали глыбы, дробили на мелкие куски, выносили наверх, к весам и в склад, размельчали. В полостях, остававшихся после добычи соли, стояли деревянные крепи, — но опоры нередко трескались под тяжестью пластов, и сверкающие глыбы погребали под собою рабочих…
А порой загорался воздух. Особенный, такой был лишь под землей — вспыхивал от любой искры. Аоки повезло — при нем пожар был лишь один, и огонь потушили быстро.
Соль в забоях рубили кирками, а выносили на поверхность в бочках или деревянных корытцах. В шахту всегда проникала вода, под землей собирались целые озера крепкого соляного раствора. Его выкачивали с помощью подъемника, называемого «четки».
Ворот подъемника, который приходилось вращать дни и ночи — как беспрерывно перебираемые четки монаха…
И быки тоже трудились здесь до изнеможения, таская тележки, вращая вороты подъемных машин.
В копях долго не жили, заболевали и умирали. Соль недаром называют белой смертью. Люди покрывались гноящимися язвами. Лицо и руки трескались, соль разъедала раны. От этого не лечили — не было смысла.
Обреченные на безнадежный труд пытались протестовать — тихо или бурно. Попытки бунта подавлялись мгновенно и жестоко.
Его привезли туда раненого и лечили, прежде чем приставить к работе. Хороший был врач — рука скоро стала двигаться, как и прежде.
Аоки сносно приняли старожилы копей — его похожий на пламя характер пришелся по душе многим. Аоки не избегал ссор, но часто смеялся и чем мог помогал слабым. Надсмотрщики его недолюбливали, но не трогали — молодой, хорошая рабочая сила. Надсмотрщики и работники кухни были свободными — впрочем, и некоторых сосланных порой ставили на легкие работы.
С помощью одного такого он и бежал. Немолодой, работал на кухне — и толком за ним не смотрели. Он и помог Аоки добыть все необходимое, а сам остался.
— Что с тобой сделают!? — возмущенно протестовал младший.
— Ничего. Если убьют — такова моя доля. Мне надоела жизнь. А если уйдем вместе, сразу поймают. Не вини себя, что уходишь один — вдвоем нам не выбраться. Да я и не хочу — не к кому возвращаться на воле.
Аоки было к кому и зачем возвращаться.