Песок под ногами
Шрифт:
Смотрю на ребят и не понимаю, почему они молчат. Что же, не кинуться, не постараться помочь тяжелобольному?!
Пусть Глеб не знает, но с ними-то мы ещё в седьмом классе пожалели станционного смотрителя и Акакия Акакиевича; не могут же ребята забыть кинувшуюся в колодец смешную, нелепую мисс Гарриет Мопассана!
Пусть Глеб ещё не угадал тайны нашего участия друг в друге — но мы-то все уже понимаем: никак нельзя не помочь, никак нельзя в одиночку.
Сейчас ребята взорвутся! А в классе стояла тишина.
Костя прячет от меня глаза. Шура и Даша прячут.
Вот
Сильно пригнувшись к столу, так, что пушистый хвостик касается ватмана, она рисует рожицы в газете, выводит заголовки, пишет передовые, ходит за экскурсоводами Третьяковки и Пушкинского музея — выбирает для класса лучшего, заказывает экскурсии. Ирина первая несётся навещать больных. Конечно, сейчас она воскликнет: «Как же это без жалости? Как же это без людей? Нужно всем вместе!» Но Ирина, вытянув тонкую шею к Глебу, молчит.
Спрятался за кулаком, подпирающим лоб, Фёдор.
Может, Олег объяснит? Он водит нас в походы. Уж он-то знает, что поодиночке нельзя! Но Олег, щурясь, настороженно всматривается в Глеба и говорить явно не собирается.
— Человек должен надеяться только на себя, — повторяет Глеб.
Почему ребята молчат, зачёркивая прошлый год и меня?
— Именно… так, — наконец голос. Это Даша.
— Именно… так, — эхом откликается Костя и встаёт. — Я думал об этом. Больше того, — говорит он громко, заикаясь, — жалость заставит несчастного… ну, этого ракового больного, о котором упоминал Глеб, страдать ещё больше, заставит жалеть себя, Я думал об этом.
Глеб обрадовался — благодарно улыбнулся Косте.
Мне казалось, ребята понимают меня, так же, как я, ощущают чужую боль, как и я, всегда помнят о пепле Освенцима, как и я, чувствуют свою вину перед сгоревшими. Но они сидели передо мной заледеневшие. Значит, я ничего не сумела объяснить им?!
— А если тебе самому когда-нибудь станет больно? — спросила осторожно.
Глеб опустил голову.
— Надо иметь мужество самому пережить всё, — пробормотал он.
Глеб пришёл в мой класс и несколькими словами поставил под сомнение то, что я долго и терпеливо старалась привить ребятам: необходимость понимать чужое «я» как собственное.
— Согласен, — снова вылез Костя. — Зачем собой беспокоить других? У каждого человека своя доля страдания. Какое мы имеем право перекладывать её на других? — И снова Глеб благодарно посмотрел на Костю. — Своё страдание человек должен нести сам.
— Какие красивые слова!.. Но, мне кажется, спор беспредметен. Для того чтобы рассуждать о страдании, нужно знать, что это такое. Не всегда абстрактные выводы дают правильный ответ. Не думаю, что Костя или Глеб отказали бы кому-то в помощи. Впрочем, мы забыли, у нас сейчас урок литературы, — прекратила я тот спор в восьмом классе. — Послушайте Баратынского.
Глеб продолжал стоять.
— Какая странная у вас школа, — сказал он.
Я начала читать стихи.
С того урока Глеб стал разговорчивым. Он приносил в класс Зощенко и Пильняка, во время экскурсий, на переменах, по дороге из школы и в школу, сильно жестикулируя, разглагольствовал перед ребятами. Мне улыбался неуверенно и виновато, но каждый самый простой вопрос пытался перевести в спор.
Это же хорошо, что он спорит! Пусть спорит. Разберётся, сам поймёт, ещё три года впереди! Глеб просто книжная душа. Мало ли какие у кого теории…
Что зависит от меня? У меня в руках только книжки — чужое волнение, чужая судьба и узкие рамки урока.
«Какую роль сыграла комедия Грибоедова в деле общественно-политического и нравственного воспитания нескольких поколений русских людей?», «Обличительно-сатирическое начало в комедии «Горе от ума»» — программные вопросы.
Но это не те вопросы, которые тронут ребят!
Почему Чацкий бежит от людей? Чем объясняется его одиночество? Любит он Софью или нет? Как это увидеть? А что за человек Софья? Нужно такие вопросы выбрать, чтобы они касались ребят лично, чтобы им захотелось разобраться в сути произведения, чтобы научились они по поведению и словам понимать людей, чтобы на раскрытой перед ними судьбе могли разобраться в самих себе.
Задай свои вопросы и следи за ребячьими лицами. Не упусти ни одной их мысли, ни одного ощущения.
С приходом Глеба в наш класс мне пришлось заново учиться понимать ребят: почему все они так дружно встали на сторону Глеба?!
— Чацкий не слушает Софью, — открывают они. — Не видит её состояния. Он занят только тем, что чувствует сам.
— Не только Софью, он вообще не видит собеседника, иначе зачем стал бы перед Фамусовым высказывать сокровенные взгляды?
— Его одиночество закономерно, таких умных, как он, там больше нет, но разве может он один бороться с фамусовским обществом? Он мог бы убедить кое в чём Софью, Софья поумнее остальных.
— Он очень честный, этот Чацкий, и крепко держится за то, во что верит. Никто не может разрушить его взгляды.
Я молчала, ничем не помогая им, хотела, чтобы они сами поняли: комедия и о нас, какими станем мы, как проживём жизнь? Я подводила их к тому, что Чацкий — эгоист. А Глеб сознательно культивирует эгоизм, чем, безусловно, рано или поздно тоже может обречь себя на одиночество.
Мне хотелось сказать это Глебу. И ещё сказать: пусть порой сострадание и не помогает тому, у кого горе (как правило, помогает), но отсутствие его нравственно убивает самого человека.
Вместе с тем я понимала: Глеб словам не поверит. Поэтому придумала поездку в Брест.
Сначала мы встретились с пограничниками и дали им концерт.
В концерте Глеб участвовать не захотел. «Играть на гитаре я не умею, петь не умею и стихов читать не умею».
Наконец Брест. Ветер сдувал с кирпичных развалин снег, в щелях между камнями сиротливо метались сухие травинки. Разных размеров башмаки сожжённых детей, скелеты детей на фотографиях и глаза у детей — недетские, глаза — перед смертью, глухая тишина сдерживающих дыхание людей, осторожно ступающих по паркету музея, — всё это связывало нас в общий узел: мы жались друг к другу и шли медленно, вздрагивали, встречаясь с глазами погибших.