Петля и камень в зеленой траве
Шрифт:
Действительно, смешно — мир политических процессов и мир импортных вещей.
— Молодец, Андрей! Жарь круче! — крикнул я ему.
— Да, мир процессов порождает…
— Давайте выпьем за нашу мамочку! — это, конечно, сынок Севочка.
Давайте выпьем. Можно за мамочку. Спасибо тебе, мамочка, дай тебе Бог здоровья. Мать улыбалась застенчиво, с большим достоинством. Заслуженный успех. Золотая осень жизни. Пора сбора плодов.
Я заел травкой и неожиданно для себя спросил:
— Никто не знает — может быть, я Маугли?
Все на миг глянули
— В каком смысле? — а Эва громко захохотала.
Но все уже отвернулись, в пирог с вязигой врубились.
— …А насчет равенства — это демагогия. Равенство — это не уравниловка! Да, не уравниловка!.. — распинался Антон. Умный ведь человек, а чего несет. — Мой опыт и мой труд дороже, я и должен больше получать. Равенство — это не уравниловка…
Равенство, ребята, это не уравниловка. Советую вам, отлученным от семги и водки на винте, это запомнить покрепче. Равенство, стало быть, не уравниловка.
Оторвалась на миг от тарелки долговязая блекло-картофельная девушка Рита:
— Мне один мальчик стихи прочитал, послушайте:
Чтобы нас охранять — надо многих нанять, Это мало — службистов, карателей, Стукачей, палачей, надзирателей. Чтобы нас охранять — надо многих нанять, И прежде всего — писателей!Вот тут наступила тишина. Ласковый дедушка посмотрел на нее зеленым круглым глазом, добро пообещал:
— Гнить твоему мальчику в концлагере — это уж ты мне поверь, я в этом понимаю.
И первый раз подала голос Эва:
— Никто ничего не знает, никто ни в чем не понимает — в смутные живем времена…
Гайдуков, чтобы выровнять обстановку за столом, велел всем наливать по рюмкам, а пока рассказал анекдот: на здании ЦК вывесили стандартное объявление — «Наша организация борется за звание коммунистической». И еще одно: «Кто у нас не работает, тот не ест».
Выпили, выпили, еще раз налили.
Отец, пьяненький, горестно бормотал:
— Что же происходит? Что же на свете делается? Помню, сорок лет назад «Краткий курс» в «Правде» печатали — утром первым делом бежали к почтовому ящику, прочитать быстрее, ждали как откровения. Развернешь лист — как к чистому источнику прильнешь. А сейчас дети не хотят нашей мудрости. Как же это? Ведь возьми любую веру — что еврейскую, что мусульманскую, что христианство — на тысячелетие старше. А ведь стоят! А у нас — и века не прошло — разброд, ересь, шатания, раскол, предательство. Как же заставить?
Подвыпившая Эва засмеялась:
— Захар Антоныч, заставить можно в зону на работу выйти, а верить — заставить нельзя. Это штука добровольная…
— Ты-то уж помолчи! — махнул на нее рукой отец.
А Эва ему со злостью, с пьяным скребущим выкриком ожесточения:
— Это почему же мне помолчать? Вы только что нюни разливали, что ничего не понимаете. Так я вам могу объяснить, коли
Севка взял ее за руку:
— Угомонись, Эва, успокойся…
Она вырвала руку, пронзительно, как ножом по стеклу, сказала-плюнула:
— Коли вам веры жалко нашей, приходите ко мне в психушку, послушайте, что мои больные толкуют. Я-то знаю, что они нормальные, это вы — сумасшедшие. И я нормальная, только я такая же бандитка, как и вы, и всем объясняю, будто они не в своем уме. А они — в своем, и говорят, что вера ваша похилилась от вашей слабости — коли бы могли убивать, как раньше, миллионы, может быть, и стояла бы ваша кровожадная вера, а поскольку сейчас хватает сил только на выборочный террор, то страх остался, а вера — пшик! Нет больше вашего алтаря, залило его давно дерьмом и кровью…
Спазм удавкой перетянул ей горло, и она по-бабьи, некрасиво расплакалась.
Рита вскочила, стала гладить ее по плечам, успокаивать, что-то тихонько шептала ей на ухо.
Севка растерянно катал по скатерти хлебный мякиш. Отец грузно встал и, волгло топая, ушел из-за стола. Яростным глазом испепеляла меня мать. Антон молча качал своей огромной башкой, досадливо вскряхтывая — и-е-э-эх! Ирка и Вилена перепуганно глазели на Эву. А Гайдуков заметил:
— Вот и повеселились! Как говорится, семьей отдохнули…
14. УЛА. СПОР
— Ула! Это я — твой унылый барбос… — по легкой хрипловатости голоса в телефонной трубке, по некоторой замедленности речи, я поняла, что Алешка прилично поднабрался. — Чего делаешь?
— Сидим с Эйнгольцем на кухне, готовим жаркое…
— И наверняка — многомудрствуете?
— Пытаемся, — и подумала о том, что все сказанное мною Шурику, неубедительно, умозрительно, голо, похоже на плохо пересказанный сон, на мелодию, напетую человеком без слуха. Я оправдывалась перед собой.
Алешка помолчал, задумчиво заметил:
— Не люблю я его…
— Я знаю. По-моему, зря.
— Может быть, я ревную?
Через раскрытую дверь я посмотрела на Шурика, его выпуклые глаза за толстыми бифокальными линзами, пухлые щеки, конопатые руки в рыжих волосиках, засмеялась:
— Пока нет оснований…
— Ты, наверное, не хочешь, чтобы я пришел?
— Хочу. Всегда.
— Совестно — я опять напился. Со своими разругался вдрызг.
— Это ничего — вы помиритесь. Ты ведь их любишь, помиришься.
— Я их ненавижу. Видеть не могу!
— Это — когда вы вместе. А врозь с ними — не можешь. Ты их любишь. Наверное, это хорошо.
— Ула, можно я тебе скажу кое-что по секрету? Я тебя очень люблю.
— Спасибо. Только больше не говори никому. Пусть это будет наша тайна.
— Я еду? Можно?
— Жду. Жаркое скоро будет готово.
Но он уже бросил трубку — помчался. Я боюсь, когда он пьяный гоняет по городу на машине. Но здесь уж ничего мне не поделать. Вообще, наверное, никого ничему нельзя научить. И пытаться глупо.