Петля и камень в зеленой траве
Шрифт:
Потом посмотрела на Володьку. Вымя. Его лицо окатывали быстрые короткие волны возбуждения, алчности, неудобства перед Эйнгольцем, сочувствия ко мне. Но самыми чистыми были волны страха — сейчас придет кто-нибудь посторонний, и уже наполовину сладившаяся сделка может расстроиться.
Ах, бедная старая Мария Андреевна! Дорогая Бабушка! Зачем ты пошла унижаться к тому мрачному тяжелому кнуру! Твое унижение будет бесплодным. Ты не умеешь просить и уговаривать. Ты же мне сама не раз повторяла — интеллигентность несовместима с деловитостью, ибо деловитость принижает достоинство.
— А сколько ты мне дашь за диссертацию? —
— Ула! Ула! — задушенно крикнул Эйнгольц, но я резко хлопнула ладонью по столу.
— Сколько?
— Ула, я и сам не знаю, — смутился неожиданно Володька. — Я ведь не каждый день покупаю диссертации…
Тонко, неуверенно засмеялся и быстро предложил:
— Две тысячи сразу, — подумал немного и накинул: — И тысячу после защиты.
Он торопился, он боялся, что кто-нибудь придет.
Я засмеялась. Мне было действительно смешно. Ведь если вырвать из нашей жизни боль, то останется только смешное. Смешное и жалкое. Декорации Абсурда. Господи, ну взгляни, как это смешно! Поэтика Бялика на примере стихов огневого парня, который на ходу подметки режет! Это же невероятно смешно — это же просто обмен веществ! Какая разница! На стихи-то всем наплевать!..
Я неостановимо смеялась, я хотела замолчать и не могла, и хохотала до слез, и меня разрывал на куски этот не подвластный мне смех, мучительный, как рвота.
Все прыгало перед глазами, и Шурик зачем-то совал мне в рот стакан с водой, он думал, что у меня истерика. Я оттолкнула его, раскрыла ящик стола и вытащила оттуда красную картонную папку с экземпляром диссертации.
И, наконец, сладила со смехом. Володька испуганно молчал, и я спросила его:
— Сколько стоит шикарный обед в ресторане?
— А что?
— Ничего, мне интересно. Я ни разу в жизни не была еще в ресторане.
— На сколько персон? — деловито осведомился Вымя.
— На двоих. Пятьдесят рублей хватит?
— Если шикарный обед, то стольник…
Вот и прекрасно — моя зарплата. За месяц — плюс обмен веществ, минус налоги.
Я протянула Володьке папку:
— Давай сто рублей.
Он начал надуваться принципиальностью:
— Нет, так я не могу, так я не согласен. Я ведь не ограбить тебя хочу, я хоть как-то, по-своему помочь… Компенсировать твой труд…
Вот, он уже и помогает мне. Это и неудивительно. Наша торгашеская сущность евреев! Мы ведь — за деньги-то! Отца родного не пожалеем! Ничего нет святого…
— Давай сотню или — передумаю! — крикнула я.
Зазвонил телефон, я сорвала трубку и услышала голос Алешки:
— Ула?
— Да, Алешенька, это я. Давай сейчас увидимся?
— Давай. — неуверенно сказал он. — А где?
— На Арбате. У старого метро. Через полчаса.
— Хорошо. Еду, — сказал он испуганно. — Ничего не случилось?
— Нет, нет. Все в порядке. Я просто соскучилась! Я хочу тебя видеть!
— Целую тебя, Ула, — обрадовался Алешка. — Я помчался…
Положила трубку и сказала Володьке:
— Ты берешь диссертацию?
— Ула… пойми… я так не могу… ты столько… сидела…
Пришлось сделать вид, что прячу папку обратно в стол.
— Последний раз спрашиваю — берешь?
Вымя выхватил из кармана бумажник, очень толстый, коричнево-засаленный, жирный, на нем можно было картошку жарить. Из его сморщенных створок торчали многочисленные бумажки, неуживчиво вылезали наружу квитанции, выскакивали глянцевые квадратики
Он расплачивался десятками, чтобы было побольше бумажек в пачечке — возникала иллюзия суммы значительной.
— А у тебя нет целой сторублевки? — спросила я.
Вымя перестал считать десятки и протянул мне хрусткую коричнево-серую купюру. Я положила ее в сумку, подумала о том, что впервые в жизни держу такую бумажку в руках. Глупо. Как ужасно глупо! Мне ни разу не полагался платеж, в который бы могла уместиться такая купюра. Драма непреодоленной бедности.
— Ула… если хочешь… это будет как аванс… в любой момент я готов… — заикался Володька, но взгляд его уже был прикован к красной папке на моем столе.
Я направилась к двери, и сокрушенно молчавший Эйнгольц спросил:
— Если будут тебя спрашивать, что сказать?
— Скажи, Шурик, что хочешь. Все равно…
И захлопнула за собой дверь.
Прошла по коридорам, в которых шатались праздные, мимо столовой, зловонящей щами и людским азартом — длинная очередь выстроилась за развесным палтусом, мимо закрытой на учет библиотеки, спустилась по лестнице в запыленный сумрачный вестибюль, миновала гардероб, где болтался как висельник чей-то одинокий брезентовый плащ, взглянула на плакат «Уважайте труд уборщиц!» и впервые поняла, что это призыв не понарошечный, что это не зашифрованная инструкция. Это программа нашего способа существования белковых тел.
В этой дурости огромный смысл. От меня никто не требует уважения к уборщице. По-своему даже не разрешается — уважать уборщицу. Мне велено уважать труд уборщицы.
Прости меня, Алешенька, может быть, я предаю тебя, но и так больше не могу жить. Я не могу заставить себя уважать труд уборщиц. Громадный организм не принимает моего белкового тела. Я устала поддерживать свой обмен веществ минус духовные потребности и осенние сапоги на тридцать рублей в получку. Я не могу выдержать накала плохо затаенной враждебности ко мне. Я не могу привыкнуть к тому, что, когда на улице кто-то произносит слово «евреи», я непроизвольно вжимаю голову в плечи. Я замучена необходимостью проживать одновременно в двух измерениях — в мире абсурдных свершений и в мире живых горестных потерь. Я не хочу ходить по квартирам агитировать за одного кандидата на одно место. Я не понимаю, как анализ поэтики и личности Хаима-Нахмана Бялика можно иллюстрировать бурсацкими виршами какого-то прохвоста, выкинув стихи и имя замечательного поэта.
Прости меня, Алешенька, я устала так жить. И я думаю, что однажды нас всех здесь убьют.
Отторжение. Все естественные связи прерваны. Люди соединены только бурно пульсирующей пуповиной абсурда.
И ты. Еще ты меня соединяешь с этим миром, Алешенька — моя любовь, моя боль, последняя и невосполнимая потеря здесь.
— Здравствуй, Алешка!
— Здравствуй, Ула! Почему ты плачешь, любимая?
— Я не плачу, Лешенька. Это просто так. От волнения. Я испугалась, что больше не увижу тебя…