Петля
Шрифт:
На улице было странно. Вроде тепло, но приходили волны сырого холода, и тело начинало дрожать; вроде темно, а с одной стороны небо краснело и выше сочно синело, как та тёплая вода в забытом хорошем месте.
Под вагонами шикнуло, и поезд поехал. Сначала медленно, через силу, но тут же набрал скорость, и последние вагоны промчались мимо Гордея и мамы так, что завихрило.
Мама открыла одну сумку, вытащила кофту. Протянула Гордею:
– Одевай.
Он послушно стал её натягивать, колючую и маловатую. Но запутался, и мама,
– Пойдём на вокзал.
Вокзал был большой комнатой с сиденьями. На нескольких скрючились во сне люди. Мама посмотрела на часы и пробормотала:
– Ещё два часа. Чёрт… – Повернулась к Гордею: – В туалет хочешь?
– Нет. – Он честно не хотел.
– Садись тогда. Поспи.
Он сел, положил голову на спинку сиденья, закрыл глаза.
Спать теперь не получалось, но он мужественно сидел так, с закрытыми глазами. Казалось, если будет слушаться, что-то изменится. Снова станет как в том времени, которое теперь он не помнил. Только ощущал.
Может, потому и не помнил, что там было хорошо и понятно, – для чего запоминать? А вот это всё, происходящее сейчас, он, знал, запомнит. И будет долго разбираться, что происходило, зачем сумки на колёсиках, такая будто чужая мама, зачем поезд, вокзал, это неудобное сиденье…
– Пора, – раздался мамин голос, и сразу за этим – лёгкий тычок. – Встаём. Сейчас автобус приедет.
Автобус оказался коротким, с одной дверью и узким проходом внутри. А людей – много, все места заняты. Стоявшие люди ругались на маму, что она всё заставила своими сумками.
– Я за багаж заплатила! – отвечала мама металлически.
Люди продолжали ругаться. Гордей жался к сумкам.
Потом автобус поехал, и люди постепенно стихли.
Дорога была в ямах и кочках, Гордея подбрасывало, болтало, и вскоре он почувствовал, что в глубине горла стало горько, там забулькало.
– Мама, – позвал он.
– Что? – Мама пригляделась и стала доставать что-то из кармана. – Тошнит? – Развернула пакет. – Давай сюда вот.
Гордея вырвало. Чуть-чуть. Наверное, потому что он давно ничего не ел и не пил. И ещё – он изо всех сил сдерживался. Было стыдно, что это с ним случилось. Все вокруг ведь нормально едут.
От этой мысли – что он сдерживается – Гордея затошнило снова. Мама подставила пакет и кому-то в сторону зло сказала:
– Вместо того чтоб кривиться, место бы уступили.
– Аха, я должен такие деньжищи за билет выкладывать и ещё стоя ехать, – ответил хрипловатый мужской голос. – Щ-щас!
Люди снова стали ругаться. Но теперь ругали не маму, а этого мужчину с хрипловатым голосом. А одна пожилая женщина поманила Гордея:
– Иди, милый, ко мне на коленки.
Гордей замотал головой, а мама толкнула его:
– Ну-ка давай. Ещё в обморок хлопнуться не хватало. Иди, сказала!
Гордей не любил чужих людей, не привык к ним. В садик его пока не отдавали, и он не научился быть в коллективе.
А автобус был тем самым коллективом. Не дружным, и всё-таки каким-то единым.
– Иди, иди, – говорили люди с разных сторон. – Посидишь, ножки отдохнут, животик уляжется.
На мягких ногах женщины действительно стало получше. И Гордей не заметил, как положил голову ей на грудь, а потом свернулся калачиком, приобнял… Ему стало казаться, не мыслями, не словами, а неосознанным чувством, что он в кроватке, как совсем маленький, и её, эту мягкую, тёплую кроватку, покачивают бережные руки. Мамины или кого-то ещё, родного.
И опять тормошение.
– Просыпайся! Вставай, говорю! Подъезжаем!
Гордей с великим усилием вернулся из дрёмы. Жалобно стал оглядываться вокруг, не понимая уже, где он, что ему делать.
– Пора тебе, милый, – сказала женщина, – мама зовёт. – И спустила в проход меж сидений.
Мама была в начале автобуса. Устраивала там сумки у двери.
– Шагай сюда живо! – велела Гордею.
Потом шли по улице без асфальта. Вместо асфальта была кочковатая земля, ямки присыпаны чем-то серым, хрустящим. Может быть, потом, когда подрастёт, Гордей узнает, что это зола от сгоревшего угля.
Справа и слева домики в один этаж, ворота, покрашенные синим или зелёным, тянулись щелястые заборы… Улица была длинная, однообразная, и уставший Гордей не верил, что у неё есть конец.
У одних ворот, некрашеных, деревянных, мама остановилась.
– Ну вот, – выдохнула успокоенно.
А Гордею стало страшно от этого выдоха. Словно мама поставила точку, но поставила в неправильном месте. Он слышал, что писать – это очень сложно. Кроме букв, есть ещё точки, запятые, какие-то другие знаки, и если их поставить не там, то слова станут означать не то что нужно.
Мама взялась за железное кольцо и открыла калитку в воротах. Перекатила через деревянный порожек-доску сумки. Одну, другую. Оглянулась на Гордея:
– Заходи. Чего ты…
Он послушно вошёл на заросший травой двор. По центру трава была низкая, а вдоль забора, у ворот – высокая, волосатая, с тёмно-зелёными листьями.
– Это крапива, – сказала мама, – её не трогай. Кусается.
В мамином голосе появилась жизнь, даже что-то весёлое… Нет, не весёлое, а такое, от чего Гордею стало легче. Захотелось прыгать, играть.
Слева стоял домик с дверью, обитой чёрным потрескавшимся материалом. Дверь заскрипела, когда мама потянула её на себя.
– Тёть Тань, – позвала мама. – Ты тут?
Из глубины домика ей что-то ответили.
– Пойдём, – сказала мама, втаскивая сумки в полутьму.
В этой полутьме было душно и жутко. Так, наверное, выглядит жилище Бабы-яги. А вот и она. Тёмная, в платке, налезающем на лицо, в сером переднике. И скрипуче она говорит:
– А, прибыли? Я уж и ждать перестала.