Петр II
Шрифт:
Последние слова Сенявина долетели до её слуха и пробудили тревожный вопрос: что же в действительности всё это значит?
Она тихо покачала головой и медленно проговорила:
– Нет, я не с Васей приехала сюда. Меня сюда завёз Долгорукий.
– Долгорукий! – воскликнул Сенявин.
– Да. Он меня уверил, что Вася находится здесь, и хотел обесчестить меня, воспользовавшись моей доверчивостью. Но как Вася попал сюда, – я не знаю!
Сенявин развёл руками и удивлённо оглянулся крутом. Вдруг взгляд его упал на труп Долгорукого. Он быстро подошёл к нему и нагнулся.
– Долгорукий! – воскликнул он. – Ты убил его, Вася?!
– Да,
– Но откуда же ты взялся? – недоумевая, спросил опять Сенявин.
Барятинский задумался на минуту, потом провёл рукой по лицу и тихо прошептал:
– Не знаю, ничего не знаю… Мне всё ещё кажется, что я сплю. Я словно сквозь сон припоминаю, что меня завёл куда-то какой-то старик. Меня ударили, и я как будто сразу погрузился в беспросветную мглу. Потом мне помнится какими-то смутными обрывками мельница, какой-то двор, мешки с мукой… Всё это как будто было во сне. Окончательно проснулся я, услышав крик Анюты. Я бросился на этот крик и застал её здесь с Долгоруким. И я убил его… Но как я попал сюда, как сон перешёл в действительность, – я ровно ничего не знаю и понять совершенно не могу.
– Постой! – вдруг спохватился Сенявин и, позвав Никитку, спросил его: – Ты кого называл «несчастненьким»?
– Да вот их, – пробормотал совершенно растерявшийся парень, показав на Барятинского.
– Да откуда ж ты его знаешь? Почему ты его так назвал?
– Помилуйте, как же не знать! Чай, они здесь у нас на мельнице больше полгода жили.
И на вопросы Сенявина он рассказал, каким образом нашёл Барятинского Кондрат, как он его лечил, как Барятинский после выздоровления оказался сумасшедшим, одним словом – всё-всё, до событий сегодняшней ночи, до приезда Долгорукого с княжной Анной.
Он ещё хотел что-то сказать, но Барятинский перебил его, воскликнув:
– Так, значит, этот долгий сон был не чем иным, как безумием. И если бы не ты, Анюта, если бы не твой крик, – я бы и до сих пор был сумасшедшим. Ты вернула меня к жизни. Господи! Благодарю Тебя, что Ты вернул мне рассудок, вернул мне мою дорогую, мою ненаглядную Анюту!
И, обняв молодую княжну, глаза которой были полны радостных слёз, он прижался к её губам долгим поцелуем.
Глава XI
ПЕРЕПОЛОХ
Скрыть смерть Алексея Михайловича было невозможно, да Барятинский и не хотел её скрывать. Убийство Долгорукого он не считал грехом. Он убил его не только как своего соперника, а как злодея, причинившего своей подлой мстительностью массу мучений и ему и княжне Рудницкой; Это убийство было местью, такою же беспощадной, как беспощадно мстил Долгорукий Барятинскому. Весть о том, что Алексей Михайлович убит, быстро разнеслась по Москве, – но Долгоруких в частности, а Алексея в особенности так не любили, что эта весть не произвела ни на кого потрясающего действия. Напротив, многие даже обрадовались как будто несчастью в семье Долгоруких, и если не смели высказывать эту радость явно, то в душе торжествовали, что Бог наконец покарал временщиков за их гордыню и заносчивость.
И беда, свалившаяся на Михаила Владимировича Долгорукого [68] , когда к нему привезли бездыханное тело его сына, пришла не одна. В городе давно уже ходили тревожные толки о проявляющейся по временам немилости юного царя к Долгоруким. Эти толки росли с каждым днём, а тут ещё подоспела серьёзная болезнь, свалившая императора в постель, и стали поговаривать, что болезнь настолько опасна, что вряд ли император встанет.
Наверное никто не знал, что это за болезнь, потому что из-за толстых стен Лефортовского дворца, где в жару метался юный царь, правду об его недуге не допускали до ушей встревоженной Москвы. Кроме Долгоруких да медиков, безотлучно проводивших вместе с Блументростом почти целые дни у постели царственного больного, никто и не догадывался, что этот страшный недуг – не что иное, как оспа.
68
Долгоруков Михаил Владимирович (1667—1750) – сибирский, затем казанский губернатор, репрессирован вместе с братом по доносу князя Гессен-Гомбургского, при Елизавете – сенатор.
И в то самое время, когда москвичи, ещё не ведая опасности, строили предположения о том, удержатся или нет Долгорукие, когда император встанет, в Лефортовском дворце все были в ужасной тревоге. Блументрост, долго и упорно отмалчивавшийся на тревожные вопросы Алексея Григорьевича, наконец ответил, и ответил такой ужасной фразой, от которой у Алексея Долгорукого кровь застыла в жилах, а Иван разрыдался самым неутешным образом. Это было вечером семнадцатого января, как раз на другой день после того, как на Тихоновском ветряке разыгралась потрясающая драма, закончился кровавый расчёт между Барятинским и Долгоруким.
Утром ещё юному царю было гораздо лучше. Оспенные язвины стали было подсыхать, жар уменьшился, прошло беспамятство, в которое по временам впадал больной. Лица и медиков и Долгоруких просияли; только Блументрост не сиял, не радовался, а словно казался чем-то озабоченным и удручённым, словно казался недовольным таким заметным улучшением в положении царственного больного. Его унылый вид представлял такой разительный контраст с радостными лицами окружающих, что Алексей Долгорукий не выдержал и заметил ему:
– Что это ты, Иван Готлибович, таким филином смотришь?
Блументрост пожал плечами и промычал:
– Нет… Я ничего…
– То-то, что не ничего, а как будто ты чего-то боишься? – допытывался Алексей Григорьевич. – Аль царю-батюшке хуже может стать?
Блументрост опять пожал плечами.
– Кто знает… Никто не знает, – уклончиво ответил он. – Всё, как Бог хочет… Всё он…
И больше ничего, кроме этой неопределённой, ничего не выражающей фразы, не добился от него Долгорукий. Но беспокойный, расстроенный вид Блументроста вскоре объяснился. К закату солнца началась лихорадка, усиливавшаяся чуть не с каждой минутой; царь опять впал в беспамятство, а часам к восьми вечера все опять приуныли. Ровно в девять часов Блументрост вышел из царской спальни в смежную залу, где с нетерпением дожидались его Алексей и Иван Долгорукие.
Лицо его было совершенно бесстрастно, на нём не было и следа той озабоченности, которая сквозила раньше, и только на ресницах заметны были слезинки.
– Ну что? – бросился к нему Алексей Григорьевич.
Блументрост покачал головой и развёл руки.
Один этот жест уже не предвещал ничего доброго.
У Ивана Алексеевича захолонуло сердце. Но Алексей Долгорукий или не понял, или не хотел понять, что всё уже кончено, что надеяться уже не на что. И ещё настойчивее он повторил вопрос: