Петр III
Шрифт:
Девушка вскочила в ужасе, вырывая от него свою руку.
– Боже мой! – воскликнула она, – не говори так, это несправедливо, это – преступление!.. Не отнимай у меня тихой покорности и радостных воспоминаний о нашем детстве!
– Дора, – сказал барон дрожащим голосом, – это твой ответ? Значит, твоё чувство ко мне прошло вместе с детством, между тем как моё разрастается всё сильнее и сильнее? Дора, неужели ты хочешь расстаться со мной? Неужели ты не любишь меня более? Я не могу поверить этому! Неужели наши детские игры, наши детские мечты, делавшие нас такими счастливыми, не могли бы сделать нас ещё более счастливыми
Он протянул к девушке обе руки, она отстранилась ещё дальше, смертельно побледнев при этом.
– Не говори так, Фриц, – сказала она, вся дрожа, – мне больно думать об этом, так как это никогда, никогда не сбудется.
– Почему нет? – спросил он почти грозно.
– Потому что между нами стоит стена, между нами стоит всё, что только может разъединить два человеческих сердца: ты принадлежишь к высшему обществу, ты богат, знатен…
– Если я богат, – горячо воскликнул юноша, – то моего богатства хватит на нас обоих. И какое мне дело до того, принесёт ли избранница моего сердца какие-нибудь сокровища?
– Если бы только бедность, – проговорила она дрожащими губами, – это было бы ещё не так важно; но я принадлежу к низшему сословию, а твой отец, ты знаешь, – один из самых гордых, высокомерных дворян Голштинии. Я беднее дочери самого бедного подёнщика. У нищего есть его доброе имя, а на мне тяготеет позор, которым покрыли дом моего отца, что свело его с ума и привело в младенческое состояние. Твой отец ненавидит его, бедного, и если теперь не преследует, как делал это раньше, то всё же вся его гордость возмутилась бы при одной мысли, что ты хочешь предложить свою руку дочери презренного человека.
– Презренного! – воскликнул Фриц. – Разве твой отец не оправдан? Разве имя Элендсгейм не безупречно? Разве оно не стадо лозунгом для каждого юного сердца, стремящегося к новому, более свободному строю нашего общества?
– Нет, нет, мой друг, – возразила Дора, мрачно качая головой, – это не так!.. После долгих лет заключения мой отец был выпущен на свободу бароном Ревентловым, явившимся с полномочием от великого князя; расследование дела было прекращено, однако отца ведь освободили только как помилованного преступника и его честь не восстановлена; к прежней должности его тоже не вернули и его невиновности не признали; его рассудок помутился от тяжести позора, тяготеющего над ним.
– Но твой отец невиновен! – воскликнул молодой человек. – Всем известно, что он пострадал несправедливо, благодаря тому, что его оклеветали пред великим князем.
– Но неправота не искуплена, – заметила Дора с искрящимся взором. – Та клевета ещё до сих пор считается правдой, луч справедливости не пролил света в потрясённый ум несчастного, и во главе тех, кто подтверждает эту клевету и считает её до сих пор ещё правдой, стоит твой отец.
– А что если я открыто выступлю против этой клеветы и, несмотря на всё, предложу руку дочери оклеветанного и презренного человека? Если я, – возбуждённо воскликнул молодой человек, – пойду наперекор отцу и поставлю задачей своей жизни осуществить великие, благородные идеи, из-за которых твоего отца преследовали, оклеветали и погубили?
– Нет, никогда, – ответила Дора грустным, но решительным, непоколебимым тоном. – Между нами останется непреодолимая преграда; мой отец, некогда такой сильный, гордый и могущественный человек, пал так низко, что нуждается в помощи своей слабой, бессильной дочери, которая служит ему поддержкой и единственной радостью в его безотрадном существовании. Это – моя первая и единственная обязанность, и я никогда не променяю её на другое чувство.
– Значит, ты меня не любишь? – мрачно сказал юноша. – Скажи, что ты меня больше не любишь, что не хочешь сохранить прежнюю дружбу детства, что не можешь отвечать тому чувству, которое властно влечёт меня к тебе.
– Этого я не скажу, – ответила она, слегка краснея и глядя ему в глаза с глубокой искренностью.
– Так, значит, ты любишь меня? – воскликнул Фриц, порывисто заключая девушку в свои объятия. – Да и не могло бы быть иначе! Невозможно, чтобы в твоём сердце не сохранилось никаких воспоминаний о нашем детстве.
– Эти воспоминания никогда не изгладятся из моей памяти, – возразила она, – но вместе с тем я никогда не забуду, что моя жизнь принадлежит моему отцу; никогда дочь опозоренного человека не выйдет из той тьмы, которая укрывает её от взоров высокомерного презрения.
Несколько минут молодой человек стоял, скрестив руки и склонив голову на грудь; затем он встрепенулся, как будто осенённый внезапной мыслью.
– Хорошо! – воскликнул он. – Пусть так! Ты права, и за эти твои слова я полюбил бы тебя ещё более, если бы то было возможно. Но всё устроится. Я хочу завоевать своё счастье у судьбы, я буду бороться; ведь в старину рыцари боролись за свою любовь, побеждали чародеев и великанов, – воскликнул он с почти детским воодушевлением, – а то, что совершали они, и я смогу совершить… Так даже лучше: нельзя же требовать, чтобы без труда и усилий небо послало мне такое сокровище, как ты, Дора!
Молодая девушка смотрела на него с удивлением и страхом, видя его внезапную радость и необычайное возбуждение; он же схватил её под руку, другой рукой взял поводья своей лошади и торопливо направился с Дорой по дороге к селу.
– Пойдём, пойдём! – сказал он. – Мы зайдём к пастору. Я хочу сообщить ему мой план, а он посоветует, как выполнить его; он был другом нашей юности, он и дальше будет нашим руководителем и помощником.
Всё быстрее шагал он, не отвечая на нерешительные вопросы молодой девушки; по временам он говорил сам с собой и так громко и ликующе выражал свои надежды, что даже Дора, не давая себе отчёта о его намерениях, почувствовала в своём сердце какую-то неясную, неопределённую надежду.
Быстрыми шагами шли они через село; крестьяне почтительно кланялись сыну своего барина и смотрели на обоих с добродушным участием, нисколько не удивляясь их появлению. Все в селе привыкли видеть молодого барона неразлучно с этой девушкой и ещё не смотрели на них как на взрослых.
Молодые люди подошли к просторному церковному дому. Белые стены и окна сверкали сквозь тени старых лип, а на красной черепичной крыше отражались ещё последние лучи заходящего солнца.
Пред домом, на круглой площадке, окаймлённой высокими липами, с несколькими простенькими грядками, на которых цвели последние осенние цветы – георгины и астры, – сидел пастор, человек лет двадцати четырёх. Его серьёзное, ласковое лицо, кроткая улыбка и мягкий блеск глаз указывали на мирное, спокойное счастье.