Петр Первый
Шрифт:
Ноздри ее презрительно задрожали. Она повернулась к постели умирающего, всплеснула руками, стиснула их и опустилась на ковер, прижала лоб к постели. Патриах поднял голову, тусклый взгляд его уставился на затылок Софьи, на ее упавшие косы. Все, кто был в палате, насторожились. Пять царевен начали креститься. Патриарх поднялся и долго глядел на царя. Отмахнул черные рукава и, широко осенив его крестом, начал читать отходную.
Софья схватилась за затылок и закричала пронзительно, дико, — завыла низким голосом. Закричали ее сестры… Царица Марфа Матвеевна упала ничком на лавку. К ней подошел старший брат ее, Федор Матвеевич Апраксин, рослый и тучный, в шубе до пят, — стал гладить
— Царь Федор Алексеевич преставился с миром… Бояре, поплачем…
Его не слушали, — теснясь, пихаясь в дверях, бояре спешили к умершему, падали на колени, ударялись лбом о ковер и, приподнявшись, целовали уже сложенные его восковые руки. От духоты начали трещать и гаснуть лампады. Софью увели. Василий Васильевич скрылся. К Языкову подошли: братья князья Голицыны, Петр и Борис Алексеевичи, черный, бровастый, страшный видом князь Яков Долгорукий и братья его Лука, Борис и Григорий. Яков сказал:
— У нас ножи взяты и панцири под платьем… Что ж, кричать Петра?
— Идите на крыльцо, к народу. Туда патриарх выйдет, там и крикнем… А станут кричать Ивана Алексеевича, — бейте воров ножами…
Через час патриарх вышел на Красное крыльцо и, благословив тысячную толпу — стрельцов, детей боярских, служилых людей, купцов, посадских, спросил, — кому из царевичей быть на царстве? Горели костры. За Москвой-рекой садился месяц. Его ледяной свет мерцал на куполах. Из толпы крикнули:
— Хотим Петра Алексеевича…
И еще хриплый голос:
— Хотим царем Ивана…
На голос кинулись люди, и он затих, и громче закричали в толпе: «Петра, Петра!..»
На Данилином дворе два цепных кобеля рванулись на Алешку, задохнулись от злобы. Девчонка с болячками на губах, в накинутой на голову шубейке, велела ему идти по обмерзлой лестнице наверх, в горницу, сама хихикнула ни к чему, шмыгнула под крыльцо, в подклеть, где в темноте горели дрова в печи.
Алешка, поднимаясь по лестнице, слушал, как кто-то наверху кричит дурным голосом… «Ну, — подумал он, — живым отсюда не уйти…» Ухватился за обструганную чурочку на веревке, — едва оторвал от косяков забухшую дверь. В нос ударило жаром натопленной избы, редькой, водочным духом. Под образами у накрытого стола сидели двое — поп с косицей, рыжая борода — веником, и низенький, рябой, с вострым носом.
— Вгоняй ему ума в задние ворота! — кричали они, стуча чарками.
Третий, грузный человек, в малиновой рубахе распояской, зажав между колен кого-то, хлестал его ремнем по голому заду. Исполосованный, худощавый зад вихлялся, вывертывался. «Ай-ай, тятька!» — визжал тот, кого пороли. Алешка обмер.
Рябой замигал на Алешку голыми веками. Поп разинул большой рот, крикнул густо:
— Еще чадо, лупи его заодно!
Алешка уперся лаптями, вытянул шею. «Ну, пропал…» Грузный человек обернулся. Из-под ног его, подхватив порточки, выскочил мальчик, с бело-голубыми круглыми глазами. Кинулся в дверь, скрылся. Тогда Алешка, как было приказано, повалился в ноги и три раза стукнулся лбом. Грузный человек поднял его за шиворот, приблизил к своему лицу — медному, потному, обдал жарким перегаром:
— Зачем пришел? Воровать? Подглядывать? По дворам шарить?
Алешка, стуча зубами, стал сказывать про Тыртова. У медного человека надувались жилы, — ничего не понимал… «Какой Тыртов? Какого коня? Так ты за конем пришел? Конокрад?..» Алешка заплакал,
— Выбивай вора со двора, — заорал он, шатаясь, — Шарок, Бровка, взы его…
Нагибаясь в дверях, как бык, Данила Меньшиков вернулся к столу. Сопя, налил чарки. Щепотью захватил редьки.
— Ты, поп, писание читал, ты знать должен, — загудел он, — сын у меня от рук отбился… Заворовался вконец, сучий выкидыш. Убить мне, что ли, его? Как по писанию-то? А?
Поп Филька ответил степенно:
— По писанию будет так: казни сына от юности его, и покоит тя на старость твою. И не ослабляй, бия младенца; аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здоровее будет; учащай ему раны — бо душу избавляеши от смерти…
— Аминь, — вздохнул востроносый…
— Погоди, — отдышусь, я его опять позову, — сказал Данила. — Ох, плохо, ребята… Что ни год — то хуже. Дети от рук отбиваются, древнего благочестия нет… Царское жалованье по два года не плочено… Жрать нечего стало… Стрельцы грозятся Москву с четырех концов поджечь… Шатание великое в народе… Скоро все пропадем…
Рябой, востроносый начетчик Фома Подщипаев сказал:
— Никониане [1] древнюю веру сломали, а ею (поднял палец) земля жила… Новой веры нет… Дети в грехе рождаются, — хоть его до смерти бей, что ж из того: в нем души нет… Дети века сего… Никониане. Стадо без пастыря, пища сатаны… Протопоп Аввакум писал: «А ты ли, никониан, покушаешься часть Христову соблазнить и в жертву с собою отцу своему, дьяволу, принести»… Дьяволу! (Опять поднял палец.) И далее: «Кто ты, никониан? Кал еси, вонь еси, пес еси смрадный…»
1
Никониане — последователи патриарха Никона и проведенной им в 1553 году церковной реформы.
— Псы! — Данила бухнул по столу.
— Никонианские попы да протопопы в шелковых рясах ходят, от сытости щеки лопаются, псы проклятые! — сказал поп Филька.
Фома Подщипаев, выждав, когда кончат браниться, проговорил опять:
— И о сем сказано у протопопа Аввакума: «Друг мой, Иларион, архиепископ рязанской! Вспомни, как жил Мелхиседек в чаще леса на горе Фаворской. Ел ростки древес и вместо пития росу лизал. Прямой был священник, не искал ренских и романеи, и водок, и вин процеженных, и пива с кардамоном. Друг мой, Иларион, архиепископ рязанской. Видишь ли, как Мелхиседек жил. На вороных в каретах не тешился, ездя. Да еще и был царской породы. А ты кто, попенок?.. В карету садишься, растопыришься, что пузырь на воде, сидя в карете на подушке, расчесав волосы, что девка, да и едешь, выставя рожу, по площади, чтоб черницы-ворухи любили… Ох, ох, бедной… Явно ослепил тебя дьявол… И не видал ты и не знаешь духовного жития»…
Закрыв глаза, поп Филька затряс щеками, засмеялся. Данила еще налил. Выпили.
— Стрельцы уж никонианские книги рвут и прочь мечут, — сказал он. — Дал бы бог — стрельцы за старину встали…
Он обернулся. Залаяли кобели. Заскрипели ступени крыльца. За дверью произнесли Исусову молитву. «Аминь», — ответили трое собеседников. Вошел высокий стрелец Пыжова полка, Овсей Ржов, шурин Данилы. Перекрестился на угол. Отмахнул волосы.
— Пируете! — сказал спокойно. — А какие дела делаются наверху, вы не знаете?.. Царь помер… Нарышкины с Долгорукими Петра крикнули… Вот это беда, какой не ждали… Все в кабалу пойдем к боярам да к никонианам…