Петровские реформы
Шрифт:
В трехсотлетнюю годовщину рождения человека, считающегося создателем новой России, не раздалось ни одного русского голоса, чтобы почтить его память. Зато слышим не мало голосов неприязненных и просто злобных. Никакого подвига за ним не признается.
Ему приписывается старинное обвинение в искажении естественного хода русского исторического процесса, принесшего, будто бы, величайшее бедствие народу и явившегося причиной большевистского переворота. Раздается хула и на другого русского гения, воспевшего дела и личность преобразователя. Пушкин тоже привлекается к суду.
У него были и страстные поклонники, и страстные ненавистники. От них пошли, из поколения в поколение, непрекращающиеся до сих пор споры о его личности и его преобразованиях.
Мысль Ключевского прекрасно объясняет беспочвенность
Стимул свой они берут даже не от той трехсотлетней традиции, на которую указывает Ключевский, а от гораздо более поздних эпох. Ведь особой критики Петра в литературе не было до 40-х годов прошлого века. Началась она через 120 лет после смерти преобразователя.
Уже современникам славянофилов, вроде Герцена, ясен был надуманный, сочиненный образ древней Московии, ничего общего с историческим ее обликом не имевший. Сочинять такие утопии можно было только в эпоху недостаточной зрелости исторической науки, когда ни авторитетных исследований, ни научной критики источников не существовало, когда аргументация редко присутствовала в исторических работах. При таких условиях все антипетровские выпады строились на трафаретных суждениях, на скороспелых обобщениях, на подмене объективного анализа фактов широковещательными формулами. Исходили из отвлеченных умозрительных концепций и декларировали свою неприязнь к Петру либо с высот какого-нибудь европейского учения, либо, просто по невежеству.
Еще более безответственный вид критики появился в эпоху мистицизма, в конце XIX — начале XX века, когда сложилась новая гносеология, провозгласившая возможность знания без посредства какого бы то ни было изучения, каких бы то ни было рассуждений и выводов, знания внутреннего, возникающего без помощи внешних чувств. Эта новая теория познания и породила плеяду философов типа Бердяева, Мережковского, Степуна, Карсавина. Изучение истории они заменили ее постижением. В тайны истории мнили проникнуть интуитивно, мистически; глубже, чем посредством знания. Они были первыми, кто додумался до генетической связи «Третьего Рима» с Третьим Интернационалом, Петра Великого с Лениным и Сталиным. От них пошла густая толпа газетных писак, готовых судить и выносить приговоры на любую историческую тему.
Но уже с середины XIX века появляются в России историки европейского типа с солидной подготовкой, со строгими методами исследования, с научными задачами, с научным мышлением. И среди них такой гигант, как С. М. Соловьёв. В Московском архиве бывших министерств юстиции и иностранных дел, в читальном зале, стоял и, надеюсь, до сих пор стоит, стол с надписью: «За этим столом занимался 26 лет сряду Сергей Михайлович Соловьёв». Этот великий труженик, по словам Ключевского, извлек для науки больше документального материала, чем целые ученые общества. И по мере того, как выходили один за другим 29 томов его «Истории России с древнейших времен», легенды и злостные вымыслы о петровских преобразованиях разлетались, как дым. Соловьёв впервые показал Петра и его время в настоящем виде, без националистических костюмов и декораций и без предвзятых историософских точек зрения. Появившееся после него множество статей, монографий, публикаций, документов, окончательно закрепили его дело и создали научный барьер против безответственных сочинителей исторических концепций и суждений.
Московская Русь в результате ученых усилий предстала далеко не той славянофильской Аркадией, об исчезновении которой можно было бы жалеть и брать ее за образец идеального русского государства. Я вряд ли погрешу, сказавши, что культурой своей она немногим превосходила Хиву или Бухару XIX века. (В древности они были культурнее Москвы.)
Россия не могла ждать с преобразованием, если не хотела погибнуть и превратиться в колонию. Уже в XVI веке на нее наложена была культурная и экономическая блокада. Иноземцы зорко следили, чтобы москвичи ни под каким видом не проникали на западно-европейские рынки, а торговали бы с заграницей исключительно через посредство английских и голландских купцов и по ценам, какие те диктовали им. Был случай, когда одному из русских все-таки удалось каким то образом попасть в Амстердам с партией пушнины. Там у него никто ничего не купил, так что пришлось везти товар назад в Архангельск. Но, как только вернулся, голландцы, ехавшие с ним вместе из Амстердама, скупили все его меха по хорошей цене. Было сказано при этом, что если московиты и впредь будут дерзать появляться на заграничных рынках, то их проучат так, что кроме лаптей, им нечем будет торговать. России в торговле с иностранцами отводилась та же роль, что южноамериканским туземцам.
Столь же ревностно следила Европа за недопущением культуры в Россию. Известен случай с Гансом Шлитте, которому московское правительство поручило прибрать на русскую службу всевозможных специалистов-художников, архитекторов, врачей, инженеров. Шлитте набрал свыше 120 человек, но все они в 1547 году задержаны были в Любеке, а сам Шлитте посажен в тюрьму. Когда царь Алексей Михайлович вздумал завести у себя театр и отправил в Курляндию и в Пруссию специального человека, чтобы пригласить актеров и музыкантов, то, несмотря на предлагавшееся хорошее жалованье, ни одна театральная труппа не поехала в Москву, в чем нельзя не усмотреть тайного правительственного запрета. Стоит принять во внимание эти обстоятельства, чтобы все рассуждения о мирном проникновении культуры и постепенном просвещении России предстали как обывательская утопия людей, никогда не углублявшихся в историю. Между тем вплоть до наших дней живет иллюзия о возможности такого проникновения культуры в Московское государство — постепенным мирным путем. «Осторожно, ничего не ломая, но многое изменяя, правители типа Алексея Михайловича могли бы двинуть страну навстречу западному миру». Такого рода речи звучат не впервые, и под их впечатлением часто бранят Петра за бурные темпы его реформ, принесших страшную трату сил и без того бедной России.
Но исторически вопрос стоял не о движении России «навстречу западному миру», а о движении западного мира в Россию, и вовсе не с культуртрегерскими целями. Возникли планы ее завоевания. Польша, которой отведена была роль форпоста католической экспансии на Востоке, столетиями лелеяла эту мечту. Ее необычайно раздражал ввоз европейского оружия в Московское государство, по каковой причине английская королева Елизавета подверглась упрекам польского короля, обвинявшего ее в прегрешении перед всем миром за то, что позволила своим купцам продавать оружие «врагу рода человеческого». Не чужд был идеи захвата Московии и германский мир. Из недр его вышел один из наиболее ранних завоевательных планов, принадлежавший немцу Генриху Штадену. Он заключал не только захват городов и земель, но также истребление населения. Штаден предложил и метод этого истребления — привязывать московитов к бревнам и топить в реках и озерах.
План Штадена относится к концу XVI века, уже в начале XVII-го Европа делает попытку фактического захвата России. И она почти удалась. Поляки завладели Москвой, шведы — северо-западом во главе с Новгородом, а север и Поволжье облюбовали себе англичане. Королевский совет в Лондоне постановил, чтобы земли вдоль Северной Двины и Волжского понизовья с городами Архангельском, Холмогорами, Устюгом, Тотьмой, Вологдой, Ярославлем, Нижним Новгородом, Казанью и Астраханью должны отойти под протекторат короля Якова I.
Послана была в Архангельск под видом торговли вооруженная экспедиция, и посланы были Джон Мерик и Вильям Россель — то ли торговцы, то ли дипломаты — для руководства и осуществления предприятия. Но прибыли слишком поздно. Смута на Руси кончалась. В Москве сидел новый царь. И Джону Мерику ничего не оставалось, как принести ему поздравления.
Профессор О. Л. Вайнштейн в своей книге «Россия и Тридцатилетняя война» показал, что датский король в 1622 г. пытался захватить русские земли на Кольском полуострове. «Скорее бы нам разделаться с этими русскими!» — писал король своему канцлеру.