Пей-Гуляй
Шрифт:
Он был всю жизнь перекати-поле. Поживет в одном месте, потом его потянет куда-нибудь еще; летом наймется в гостиницу на побережье подсобным рабочим на кухню, или кладовщиком, или коридорным, а зимой опять откочует в глубь острова.
Коренастый, маленького роста, он казался не то чтоб дурачком, а, как говорят, с придурью: на вид простоватый, молчаливый, но работник каких поискать, с сильными, ловкими, крепкими руками. Почти не брал в рот спиртного и один из немногих в среде бродяжьей братии сроду не играл на скачках: может быть, потому, что за всю свою жизнь так и не научился читать и писать и, конечно,
Одному богу ведомо, откуда у него взялось это чудное прозвище – Пей-Гуляй. Вот уж кому оно никак не подходило. Его можно было дать только в насмешку. Пей-Гуляй – это кто-то совсем другой: шутник и балагур, любитель пива, вечно с хмельным прищуром, всегда окружен друзьями, и сам черт ему не брат. У него же почти не было друзей, да и врагов, кстати, тоже, а шутить он и вовсе не шутил.
В сорок лет с небольшим он нанялся подручным в загородную гостиницу «Герб Монтегью». Гостиница была большая, эдакий замок под английское барокко, сплошь обшитый дубовыми панелями и увешанный сверкающими алебардами, гербами, латами, кольчугами и шлемами, портретами маслом никому не ведомых господ в костюмах эпохи Тюдоров. Номера огромные, ледяные, неуютные. Посетители невольно понижали голос до шепота, а если кто-то произносил фразу обычным голосом, то казалось, что он сердится, даже кричит.
То ли по этой причине, то ли оттого, что здешняя кухня кулинарными изысками не отличалась, народу в ресторане бывало немного. Поэтому гостиничная обслуга томилась от безделья и никогда подолгу не задерживалась, как нигде не задерживался Пей-Гуляй.
Однажды в субботу, теплым июльским вечером, вскоре после того, как он туда нанялся, официант, разносящий вино, имел неосторожность поскользнуться с полным подносом рюмок в коридоре на каменных плитах пола. Падая, он выбросил вперед руку, раздавил рюмку, и стекло перерезало вену.
А в ресторане было необычно много посетителей, наверное, потому, что вечер выдался на удивление теплый и ясный. Одной официантке при виде крови стало дурно, она весь вечер просидела в саду, ее била дрожь, вино разносить было некому, и тут вдруг кто-то вспомнил – да ведь есть же Пей-Гуляй! Фрачная пара, в которую его обрядили, была ему явно велика, воротничок манишки широк, как хомут, он в этом одеянии казался даже не чудным, а дурковатым. Нескладный, растерянный, чучело чучелом.
Едва он вышел в зал, его оглушил словно бы рык разъяренного кабана: «Эй, официант!» Он повернулся в сторону зовущего клиента и увидел квадратного мордастого мистера Лаббока, который сидел за столиком в углу с блондинкой в серебристо-голубом платье декольте, столь аристократически красивой и невозмутимой, что было совершенно непонятно, как она оказалась в обществе торговца подержанными автомобилями, этого известного во всей округе горлопана и хама, к тому же неприлично богатого.
– Я двадцать минут жду «Liebfraumilch», где оно, черт вас всех дери? – заорал Лаббок. Его губы шлепали, как толстые каучуковые подошвы, в лице было столько злобы, что Пей-Гуляй отшатнулся. – И вообще, где официант? Не ты же, черт вас всех раздери?
– Я, сэр. Теперь официант я.
– Что значит – теперь я?
Пей-Гуляй, который всегда говорил робко, запинаясь, начал рассказывать, как официант поранил руку, но Лаббок, в бешенстве раздавив в пепельнице сигарету и тут же закурив другую, заорал, что ему вся эта чепуха ни к чему, плевал он на идиотов, которым не место в ресторане, ему нужно вино, и как можно скорее, черт вас всех раздери.
Все это время его дама не спускала с Пей-Гуляя глаз. Ее густые белокурые волосы падали на обнаженные плечи вольной волной. Удивительно светлые голубые глаза были ясны и прозрачны, как горный ручей, и во взгляде ее была тишина и покой.
Пей-Гуляй ушел и стал вспоминать, какое же вино велел принести Лаббок, но оказалось, что он начисто забыл название, и тогда он взял винную карту и вернулся в зал ресторана. Не будет ли мистер Лаббок так любезен повторить, какое вино он заказал?
– «Liebfraumilch», идиот несчастный! Сколько можно повторять, дырявая башка! Я всегда его здесь пью. Метрдотель специально для меня выписывает.
– Если вас не затруднит, сэр, укажите мне его, пожалуйста, на карте вин.
– Да нет его на карте, нет, кретин. Сказал же я: его выписывают специально для меня. Принесешь мне вино или я сам, пропади все пропадом, должен идти за ним?
– Сейчас принесу, сэр.
Молодая женщина все так же неотрывно глядела на него, хоть бы ресницы дрогнули. И в ее глазах было все то же бездонное понимание и тишина. Казалось, она видит его насквозь и даже знает его самую большую беду: что он не Умеет ни читать, ни писать, и поэтому названия вин, как и клички лошадей, навеки останутся для него тайной за семью печатями.
В конце концов его выручил бармен и дал ему хороший совет: «Ты лучше, Пей-Гуляй, проси их называть номер на винной карте. У нас в винном погребе все клетки с бутылками пронумерованы, я покажу тебе, где что».
Через несколько минут он уже возвращался в зал с бутылкой «Liebfraumilch» и вдруг на полпути, в широком роскошном коридоре столкнулся лицом к лицу с блондинкой. Ему только потом, долгое время спустя, пришло в голову, что она, наверное, под каким-нибудь предлогом отлучилась и специально пришла сюда помочь ему. А сейчас он просто застыл на месте, такой же пустой и негнущийся, как рыцарские доспехи вдоль стен.
– Удалось найти? – спросила она.
– Вроде бы да, мисс. Это оно?
– Оно. – Она приложила ладонь к бутылке, и он неожиданно вздрогнул от ощущения, что это она прикоснулась к его руке. – И температура как раз такая, как нужно. Принесите, пожалуйста, еще одну бутылку. Мистер Лаббок наверняка выпьет две.
Она улыбнулась, и он вообще как бы превратился в соляной столб. У него отнялся язык, но в сознании возник и вытеснил все прочее вопрос, на который в природе не было ответа: она такая красавица, воспитанная, с изысканными манерами, от нее исходит такая тишина, при чем же тут этот мужлан Лаббок? Не укладывается в голове.
– И вот еще что: мистер Лаббок любит, чтобы я первой пробовала вино. Он считает меня хорошим дегустатором. Пожалуйста, не забудьте, хорошо?
– Конечно, мисс.
Она улыбнулась, и тут в первый раз в жизни у него задрожали руки. Эти приступы неудержимой дрожи нападали на него потом несколько месяцев. Иной раз они через минуту кончались, иной раз длились чуть ли не полчаса, но в тот первый вечер, когда он подошел к столику Лаббока и начал разливать вино, он весь трясся как в лихорадке.