Шрифт:
Пролог.
Глава 1.
Глава 2.
Глава 3.
Глава 4.
Глава 5.
Глава 6.
Глава 7.
Глава 8.
Плывут как-то три молодые рыбки, а навстречу им — старая рыба, кивает и говорит: «Привет, молодежь, ну как вам вода сегодня?» Рыбки плывут дальше, как ни в чем не бывало, и вдруг одна из них оборачивается и спрашивает: «Что еще, мать твою, за “вода”?» Дэвид Фостер Уоллес «Бесконечная шутка».
Пролог.
— Ты просто не туда смотришь, — сказал отец.
Мы стояли
— …скелет динозавра, — тихо сказал я.
— Почему ты шепчешь?
— А вдруг оно услышит.
— Не говори глупостей, это же шхуна, а не чудище. Давай подплывем и заберемся на борт.
— Может не надо, пап? Мне и с берега отлично видно. Правда.
Он рассмеялся, потрепал меня по голове.
— Не боись, малек, она тебя не тронет. Обещаю.
Мы сели в лодку, отец налег на весла. Он, улыбаясь, напевал какую-то пиратскую песню, но я был так взволнован, что не мог разделить с ним веселье.
Когда лодка уткнулась носом в бок судна, я осторожно прикоснулся к старой, мокрой древесине.
— Шершавая, как шкура у слона.
По ржавой якорной цепи мы забрались на палубу.
— Обрати внимание, как хорошо сохранился корпус, — рассказывал отец; ракушки хрустели под его ногами, напоминая битое стекло. — Это не простые деревяшки: для обшивки использована особая порода вяза — ильм Томаса. В девятнадцатом веке русские корабельные мастера обрабатывали элементы каркаса специальной смолой, ее называли «Оккада». Смола эта давала невиданный запас прочности. Корабль, пропитанный ею, мог в щепки раздробить вражеское судно, просто протаранив его. Считалось, что рецепт Оккады давно утерян; как и суда, созданные с ее помощью. И — в-вот — одно из них перед тобой. А теперь самое главное! — Он подошел к левому борту и показал вниз. — Обычно, при столкновении с рифом, края пробоины топорщатся, как сломанные ребра, а здесь они даже не расщеплены, видишь?
— Что это значит?
— Я думаю, это было не крушение. Ее утопили здесь специально.
Я изумленно уставился на него.
— С чего ты взял?
— Я заглядывал внутрь. Там пусто. Совсем. Нет ни посуды, ни снастей, ни сгнивших парусов, — ничего.
— Может быть, вещи забрали, когда поняли, что шхуну не спасти?
— Да не в этом дело! Идем.
Мы спустились в каюты; теснота давила, от стен разило сыростью и холодом; гулкая капель эхом отдавалась в темноте.
— Как в брюхе у Левиафана, а? — сказал отец и щелкнул фонарем — слепящий белый луч выхватил колонию устриц на низком потолке. Винтовая лестница все круче уходила вниз. Трюм был затоплен — воды почти по пояс; но тьма здесь рассеялась — свет проникал внутрь сквозь пробоину, щедро рассыпая по стенам дрожащие солнечные блики. Отец подошел к разлому и провел большим пальцем по краю ссеченной реи; сказал задумчиво: — Ни одна стяжка не пострадала — почти хирургический надрез. Здесь, конечно, все заросло порядком, но следы еще видно, — он подсветил фонарем, — следы ударов топора, видишь? Дыру пробили изнутри.
От этих
— Топором? — спросил я.
Он медленно кивнул.
— Топором.
Мы выбрались наружу и теперь снова стояли на скользкой палубе. На мачтах, крича, расселись чайки.
— Не понимаю, — сказал я. — Если ее утопили — то зачем?
— Это шхуна контрабандистов. Ты видел пробоину? Между обшивкой и стенкой трюма тридцать сантиметров пустоты, — «двойное дно», — чтобы устроить схрон. Я думаю, эти ребята «засветились» и пытались спрятать шхуну, осторожно утопив здесь. Оглянись: эта бухта — идеальный тайник. Ее потому и назвали «Белой» — по аналогии с «белым пятном» на карте. Ни один нормальный человек не потащится в такую тьмутаракань по своей воле. Берег тут каймой обступают скалы, а выход к морю открыт только во время прилива. Но как раз в приливные часы наше сокровище и таится под водой. Чтобы увидеть «скелет динозавра», нужно сперва умудриться заплыть сюда, не наскочивши на риф, и запастись терпением.
— А почему за ней никто не вернулся? Думаешь, их поймали?
Он пожал плечами.
— Какая разница? Если честно, мне плевать, что случилось с ее прошлым хозяином. Главное, что теперь она — моя.
***
Он был капитаном военного крейсера «Петр I», наверное, самого мощного в Советской армии, но мечтал о шхуне, потопленной сто лет назад, и рассчитывал, уйдя на пенсию, оживить свою находку. Тогда я не понимал его, я не видел никакой поэзии в этой покрытой полипами, дырявой посудине; но мне нравилось делить с ним тайну.
Все изменила буря — она обрушилась на побережье ночью, 22 июля 1989 года. Когда ветер стал швырять в окна обломки шифера, отец велел всем домочадцам спрятаться в подвале, и ночь мы провели среди мешков с картошкой, выжидая, слушая гудящий грохот. Утром, покинув убежище, выйдя на улицу, я увидел пейзаж, чем-то похожий на сон археолога: город, занесенный прибрежным песком по колено, перекошенный, лишенный стекол, крыш, превращенный за ночь практически в руины. До сих пор помню фотографии в газетах: машина, застрявшая в ветвях дуба; яхта, торчащая из пробитой кирпичной стены. Неделю всюду воняло тухлой рыбой, потому что на сушу было выброшено еще и несколько тонн трески, которая серебрилась на поваленных деревьях и на рваных проводах.
Но мой отец запомнил тот кошмар по другой причине…
Утром он снарядился и, сказав, что идет помогать спасателям, покинул дом; а вернулся лишь спустя сутки — пьяный и подавленный.
— Ее там нет.
— Кого нет? — спрашивала мама, стягивая с него ветровку.
Но слышала в ответ лишь:
— Пропала. Пропала…
***
С началом перестройки закончилась военная карьера отца. Уходить он, конечно, не хотел, но власть менялась, и в результате должностной чехарды он был отправлен в отставку и лишен офицерской пенсии. Его подсидел более проворный генерал — с усами и без принципов.
Я был тогда еще слишком мал и не осознавал толком, что происходит. Домочадцы молча собирали вещи, а я шатался по дому, наблюдая, как медленно пустеют комнаты: со стен исчезали картины и фотографии; потные грузчики тащили мебель к выходу, оставляя на паркете красивые волнистые царапины; отец спокойно помогал им. В нашей семье не принято шуметь и плакать, и потому даже момент краха был обставлен со стоическим хладнокровием — все это походило скорее на сборы в долгую командировку, чем на прощание с Вишневым садом.