Пиковая дама – червонный валет. Том первый
Шрифт:
– Эй, потешные! – разлетелся под потолок чей-то заливистый голос. – Гляньте, новенький!
– Ух, зеленый какой! «Фофан» ему поставить на лоб или «сайкой» попотчевать?
– Эй, новенький! Сыграем в «очко»?
– Да он уж в штаны нафурил. Все молчит, как юбка. Эй, плакса! А может, ты и есть девчонка?
Вокруг Кречетова образовался кипучий затор. Баллы его душевного спокойствия вмиг поубавились. Растерявшись под обстрелом пятнадцати пар насмешливых, малодружелюбных глаз, скованный новой, не притершейся формой, он ощутил себя не в своей тарелке. Однако Алешка не заморгал ресницами и не дрогнул перед выкриком
– Ганька! У него нож!
Глазастая, одинаково мундирная толпа воспитанников подавилась криком и замерла в немой сцене. Затаив дыхание, все уставились на отчаявшегося новичка, волчонком смотревшего на них.
Загнанный в угол, он крепко сжимал зеленую костяшку рукоятки.
Рыжий, которого окликнули Ганькой, придержал свою прыть, ерзнул глазами туда-сюда, нервно закусил губу, стремительно оценивая сложившуюся ситуацию. Она складывалась не в его пользу. Приятели, даже из самых «закидливых» и «борзых», сейчас не рвались поддержать его. Взгляды всех без остатку были прикованы к зловеще мерцающей полоске стали, точно она была смертельно опасным, отравленным жалом.
– Ты чего?… Чего вздумал? Во-о дурак! Шуток не понимаешь? – Желтые кошачьи глаза Ганьки впились в глаза Кречетова и не нашли для себя ничего, что сулило бы хоть какую-то зацепку. – А он с перцем, братцы, наш новенький, – небрежно заправив руки в карманы форменных брюк, для солидности шворкнул носом рыжий. Бодряще чиркнул ниткой слюны в кадку с фикусом и прошелся гоголем вдоль шеренги кроватей, но все увидели и прекрасно осознали, что Ганька Чибышев – известный задира и оторва училища – дрогнул перед решимостью новичка.
На этом «прописка» закончилась и «вручение ордера» произошло; маменькины гостинцы были тут же расхвачены, уничтожены и склеваны до последней крошки, но тем живее для Алешки состоялось посвящение в актерское братство и новую жизнь. Потешные наперебой втолковывали распорядок, называли изучаемые предметы, давали меткие характеристики мастакам, сообщали их клички, при этом взахлеб уточняли: кто закладывает за воротник, кто бьет указкой, а кто предпочитает розги либо горох16, словом, кого надо бояться, у кого на уроках можно ваньку валять, а у кого интересно. Изображали и пародировали они своих педагогов столь весело и забавно, что Алексей, забыв о недавней «прописке», легко сошелся с товарищами, хохотал до упаду вместе со всеми, почувствовав себя наконец в родной стихии.
Много еще трепотни и забавных историй успело ухватить ухо Кречетова: и о воспитанницах театрального училища, квартировавших в отдельном корпусе, и об амурных записках, похождениях и вздохах старших учащихся, и о статских и военных, что прогулочным шагом или, напротив, верхами, постоянно фланировали и гарцевали по набережной перед окнами юных прелестниц. Однако истории этого ракурса для сердца Алешки покуда
После ужина, который Кречетов нашел невнятным, но сносным, воспитанникам было дано два часа на отдых. Юнцы занимались разным: кто писал письма, кто колол пальцы иглой, подшивая воротничок, кто просто валялся на кровати с книгой и болтал с товарищем…
– По осени, как начнутся занятия в полный рост, об этих летних часах «балды» забудь, Кречетов, – с разделенным сочувствием однополчанина по судьбе, вздохнул сосед по комнате Юрка Борцов. – Замордуют каллиграфией, арифметикой или законом Божиим… Эх, как жрать-то, однако, хочется, ровно зверь в животе… Вроде как и не ел вовсе. – Борцов колупнул носком казенной туфли навощенную половицу, хлопнул себя по животу и протянул с тоскою: – В тебе-то еще мамкины заедки гуляют… вот погоди… и у тебя «зверь» заведется. А все же славные были пирожки с печенкой… – через паузу мечтательно заявил Юрка. – Жаль только, что мне половинка досталась. Петров – свинья, все ему мало. Вторую половину вырвал! Чтоб ему пусто стало!
– А разве тебе маменька не привозит гостинцы на встречи?
– Моя мать вместе с отцом и бабкой померли от тифа три года назад, – глухо, по-взрослому прозвучал ответ. – Да и деревня наша Грачевка за триста верст отсель будет. Не наездишься.
Сосед угрюмо замкнулся, закинув руки за голову, а Алексей в тайниках души премного поблагодарил Господа и Царицу Небесную, что его-то родная маменька еще куда как крепка и проживает не где-нибудь у черта за пазухой, а у светлого Троицкого собора в Саратове.
Впрочем, если уж говорить об аппетитах Кречетова, то ел он совсем немного вовсе не потому, что был избалован деликатесами или его не дразнил запах наваристых щей и румяных оладий с вареньем. Не будучи по природе спокойным наблюдателем, он вечно без оглядки совал свой нос в окружающую жизнь, и у него не было времени возиться с подобным занудством. Если можно было бы не жевать, а глотать, как утка, то Алешка, без сомнения, так бы и делал. Ох, уж как он маялся да томился, болтая ногами под столом, когда распаренная и красная, что свекла, от печного жара кухарка ублажала его золотистыми блинами и кашей!
– Ешь, касатик, ешь на радость мне и родителям, – любила приговаривать Фекла, колыхая своей обширной грудью, подкладывая на тарелку горячие, как огонь, блины. – Давай еще, мой гусарик, с жару, с пылу! Ой, объеденье! – тепло, по-волжски на старое «о», мурлыкала она, ловко и расторопно расторкивая и гоняя масло гусиным крылом сразу по двум сковородкам. – Блин красен и горяч, что наше солнышко. Он, милай ты мой, знаменье добрых дней, богатых урожаев, ладных свадеб и здоровых деток. Ну что ты шарманку опять завел: «Хватит да хватит!». Вон Митенька – славный работник… поел так поел от пуза, а ты все как тот нерадивый… ох, горюшко луковое, ох, беда нам с тобой…
И Алешка вынужден был давиться еще одним Феклиным блином, политым топленым маслом или с закладкой из творога. Но не будь на него ревнивого глаза няньки, уж он бы обвел вокруг пальца и маменьку, и отца, бросив в окно на радость Жуку всю выпечку: «Надолго ль собаке масляный блин?».
Однако сейчас, сидя на кровати возле ночного столика, Алешка ерошил волнистые волосы и ломал голову над словами Борцова. И, право дело, в глубинах его души шевельнулось сомнение: «А может, надо было поесть?».