Пиковая дама – червонный валет. Том третий
Шрифт:
…Злакоманов еще раз посмотрел на свою охрану и заключил: «Слава Царице Небесной заступнице. На Бога надейся – сам не плошай. Деньги-то ведь какие сумасшедшие со мной, аж жуть…».
– Ну-с, с почином вас, Василий Саввич, тэк-с сказать! Первый шаг сделан. По Волге-матушке изволите-с в Нижний бежать. Бог в помощь…
Злакоманов вспыхнул налитым загривком и через паузу осторожно повернул голову – рядом стоял Барыкин. В правой руке его играла на солнце граненая рюмка с водкой.
– А-а, это ты… – через отрыжку просипел Саввич и хэкнул в кулак. – Уже навеселе? Не рано ли праздновать начал? Да, уж и заправил ты мне лукавого, Иваныч. Гляди, как бы твои протеже
– Помилуйте-с, Василь Саввич, да нешто я смею? Пошто вы со мной так? За что шельмуете? – переменившись в лице, охнул Барыкин. – Мы же друзья?…
– Ладныть, помалкивай. Дружба и чай хороши, если они горячие, крепкие и не слишком сладкие. Лучше ответствуй, когда долг отдавать будешь?
– Окстись, Василь Саввич, ты ж сам давеча говорил, ежели-с все пройдет без сучка, без задоринки, спишешь остаток мне…
– Ну-с, это ежели все «без сучка, без задоринки», – мрачно усмехнулся миллионщик. – А ежели нет, изволь по приезду выложить все до копейки. Ты, брат, знаешь, я нынче в новое дело сапог ставлю. Покуда в одних убытках.
– Как скажешь, Василий Саввич, наше слово купецкое… – в почтении склонил голову Барыкин и опрокинул в рот рюмку. После чего, не то от радости грядущей сделки, не то со страху перед словами Злакоманова ахнул хрусталь о палубную доску и подставил распаренное лицо свежему ветерку. Крепкая обида душила Григория Ивановича. «Я весь нараспашку, с душой, а мне в поддых кулачищем недоверия. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Старайся, потей после этого, гни спину, чтобы понравиться… Верно тятя учил: «Слава беговой кобылы завсегда достается ее хозяину». Ох, и тяжелый ты мужик, Василь Саввич… На само что ни на есть дно расстройства, аки пуд, тянешь. Ну, да Боженька тебе судья… Будет мне убиваться да во мраках пребывать. Уж ежели метать икру, то только черную».
Барыкин вздохнул полной грудью и огляделся окрест.
Мимо левого борта «Самсона» медленно проплывали заливные луга, скаты почерневших от воды бревен и голубые с золотом маковки церквей. Протяжный свисток оглушил пассажиров и выбросил на волю снежные облачка пара. Нежным туманцем засеребрились они на синем небосклоне, растянулись вологодским кружевом и бесследно истаяли.
Раздражался и дулся Барыкин и по другому поводу. Уж больно рассчитывал он после всех важных дел и сделок расстегнуть ремешок своей нравственности под «веселой козой»22 и нырнуть с руками в загул. В Саратове подобное баловство было непозволительно. Там Григория Иваныча знала каждая собака, да и дел было невпроворот. Другое дело – нижегородская ярмарка. Тут, как говорится, сам Бог велел. Понаехавшее из разных мест купечество после года трудов праведных считало своим долгом предаться разврату. Тем паче, что для их загула «здесь существовали по трактирам закабаленные содержательницами хоров певички и были шикарные публичные заведения, в которые то и дело привозили новых рабынь торговцы живым товаром, а отбросы из этих домов шли на «самокаты». «Самокатами» же назывались гнезда такого распутства, от коего волосы поднимались дыбом и какой едва ли мог существовать когда-нибудь и где-нибудь, кроме нижегородской ярмарки».23
Однако с настроениями Злакоманова на «веселой козе» похоже, следовало поставить крест. Еще раз разочарованно пощупав взглядом толкавшийся по палубе без дела народ, Барыкин направился к себе в каюту, где его дожидалась початая бутылка водки и вконец остывший мясной гуляш.
* * *
– У тебя что, нервы не в порядке? Ты так легко теряешь контроль над собой? – Ферт выпустил кудрявую струю табачного сизого дыма, жадно затянулся вновь и посмотрел на закрытую дверь каюты.
– Сережа… послушай. – Мария кусала губы.
– Что «Сережа», что «послушай»? Я уже тридцать два года Сережа и четверть из них слушаю тебя, как дурак. Чего ты опять боишься? Ты же следачка у меня, Marie. Ай да нюх… – Алдонин затушил папиросу и плеснул себе в кружку из плетеной бутылки смородинового кваса. – Считай, на пустом месте сыскала этого трюфеля. По силуэтке, по тени, так сказать. Что же, молодца, когда молодца! Главное, он при деньгах… сам видел. Ну, ну, не пожимай плечами и не прячь нос в карман. Терпеть не могу неблагодарности! Что ты все таешь, как халва на печи? Эй, разверни ко мне свой портрет. Что с тобой? В лице ни кровинки, глаза на измене… Тебя тошнит, а может, ты беременна?
– Брось свои гадкие шутки! С тобой не очень-то повеселишься. За последние две недели, как ты объявился, я на двадцать лет постарела.
– Жаль, что так подурнела. – Ферт оживленнее и наглее смерил ее оценивающим взглядом. – Я-то думал прошвырнуться по Нижнему с хорошенькой соской, чтобы фраера подмигивали и завидовали мне. Ты совсем раскисла. Эй, кареглазая, выше нос. Вот увидишь, ощиплем мы твоего торгаша в лучшем виде. Все идет как по маслу.
– Для тебя возможно. – Неволина залпом допила свою кружку. Самообладание оставляло ее. – Но знай, все твои планы о диком богатстве зависти у меня не вызывают.
– А ты хотела бы стать светом мира и солью жизни, как полоумная монашка? – едко хохотнул Ферт и, придвинувшись ближе к своей компаньонке, серьезно спросил: – Ты что ж, Мария Ивановна, совсем не веришь в фартовый исход?
– Совсем… Тяжело лгать, Сереженька, чтобы только поднять тебе настроение… Веришь, все существо бунтует мое. Погорим мы на этой затее.
– Ты греби, да не загребай! Раскаркалась тут… – Он сунул руки в карманы брюк, нервно прошелся по каюте со зло рассмешившей его мыслью: «И общая кухня иногда разобщает». – Ладно, милая, в горящем доме занавесок не меняют. Мы здесь, на пароходе пыхтим, черт возьми, и, стало быть, должны исходить из данности. Давай еще раз подобьем бабки. Твои минусы?
– Да пойми ты, он даже в нужник без охраны не ходит! Ты видел его быков?
– Что дальше? – Ферт, в черных брюках и белой рубахе, улегся на кровать.
– При нем Барыкин… Это чудо, что он еще не увидел меня. Прознает – шуму не оберешься. Поднимет кипеж: как и почему я здесь? Знает ли о сем Корнеев? Легавым след бросит, уж я знаю эту шкуру. Иваныч редкая сволочь, за ведро дерьма мать родную продаст.
– Так, что еще? – Он ловким кошачьим движением руки поймал жужжавшую муху и принялся не спеша обдирать ей крылышки.
– Этого мало? – Марьюшку трясло. Она продолжала сжимать в пальцах розовую пудреницу. Ее бросало то в жар, то в холод от возможного сценария действий.
– Ну, и что из всего этого следует? – Алдонин выбросил обезглавленную муху и с любовью посмотрел на свои ухоженные ногти. – Ты же кидаешь меня, Мария Ивановна? Мне встать и уйти?
– Уходи, мне нечем тебя удержать.
– Ах, цыганская почта… ты такая же верная, как любовь. Будь по-твоему, кудрявая, я пошел.
Ферт легко поднялся с принайтовленной к полу болтами кровати и стал надевать лакированные штиблеты.