Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
— Где же Феликс?
— Феликса… посадили… в каторжную зону…
— Феликса?! Да за что? Как можно перевести лагерника в каторжники без вины и даже без суда? Хотя бы несправедливого! И вы молчите?!
Я закурил.
— Гамид, Гамид, вы все еще такой же! Верите, что овца должна выносить протесты волку, когда он рвет ее тело на куски. Эх вы, мечтатель…
И мы трое, перебивая друг друга, еще раз вспомнили все обстоятельства этого дела.
Основа лагерной жизни — крючок. Желающий совершить преступление сначала вовлекает в соучастники всех тех, кто по своему положению может и должен возвысить голос протеста. Жизнь строится здесь по римскому принципу do ut des,
Меня мама Тэра также пробовала взять на крючок, но я уклонился. И все. Молчал, не участвуя в преступлении. В этом сказался и мой характер, и жизненный опыт, и, главное, глубокое неверие, что в лагерной системе можно добиться правды. Но Феликс был человеком горячим, искренним и задорным. Настоящим поляком. Он знал утвержденную правительством раскладку и видел, что ни мяса, ни сливочного масла в больничном супе нет. Сделал замечание Таировой один раз. Два. Не помогло. Он обратился ко мне. Я пожал плечами. А в это время случился неприятный инцидент: Семичастная, проходя по больничному коридору к выходу, уронила из-под полы спрятанный там большой шар больничного сливочного масла. Больные подняли его и подали начальнице, не сказав при этом ни слова, но по больнице поползли разговоры, дошедшие, конечно, до начальства. Как раз в это время взбешенный Феликс написал оперу Долинскому рапорт о краже белковых продуктов Таировой и прибежал ко мне:
— Подпишите! Мой фельдшер Раджабов уже подписал. Ставьте свою подпись, вы же знаете, что больных обворовывают.
Я только покачал головой и вернул бумагу.
— Жаловаться на воровство организаторам воровства — глупо. Я не подпишу.
— Это — трусость!
— Это — благоразумие. Я лагерник.
— А я — польский офицер! Я не отступлю! Я буду стоять за правду до конца!
Феликс петушился и всячески срамил меня, но я упорно стоял на своем: жаловаться оперу не имеет смысла.
За коллективный протест Раджабова отправили с этапом в Карлаг, а Феликса сняли с работы. А когда организовалась каторжная зона, то его сунули туда. Там у него вспыхнул туберкулез, и теперь в бессильной ярости и в отчаянии он напрасно метался из угла в угол: жизнь кончалась с пониманием невозможности ее переиграть еще раз.
— Но честный человек всегда прав и заслуживает уважения! — запальчиво закончил Раджабов, сверля меня глазами. Он был когда-то офицером в турецкой армии, когда она занимала Баку, но уверовал в правду на земле, стал коммунистом и дезертировал. Жил в Баку, преподавал, а теперь отбывал большой срок как турецкий шпион.
— Мы любим и уважаем Феликса, — сказал я, — но нужно быть еще и разумным. Помните Сидоренко? Тот бы в порошок стер каждого, уличенного в воровстве, а за антисоветское словцо снес бы голову. Сидоренко был горячим человеком, революционером и ленинцем, понимаете, Гамид? А другие начальники — сталинцы, холодные, расчетливые люди. Превыше всего они берегут свое положение в партии, которая их кормит, а вы подняли руки на то, что их в партии удерживает — на возможность использовать свое положение в личных интересах. Это было безумием, Гамид!
— Но честным безумием, доктор.
— Да, конечно. А результаты? Сидоренко мешал больше, чем вы оба, и старику дали срок. Он теперь доходит до социализма вместе с нами; вы — люди помельче, вас и ударили не так больно. Но воровства не стало меньше, даже если бы и я сидел сейчас в каторжной зоне!
— Вы меня не переубедите. Идемте к проволоке, может, увидим Феликса.
Мы стали за амбулаторией так, чтобы ближайшие стрелки на вышках нас не видели. Утро было душное, дождь перестал и в толпе вышедших на воздух каторжников мы заметили Беднажа.
— Фелику! Пуйте сем! — закричал я в трубочку из собственных ладоней.
Потом мы минут десять смотрели друг на друга из-за густых рядов колючей проволоки. Феликс кричать уже не мог, он только улыбался и прикладывал руки к сердцу. Потом вдруг повернулся и побрел прочь.
— Как ему живется? — спросил Раджабов.
— Плохо. Анечка там бывает часто.
— Как так?!
— Она работает в экономическом отделе штаба. Ходит туда за цифрами для сводок.
— Феликс там очень одинок, — сказала Анечка. — Его мучает безделье. И несправедливость. И то, что неизвестно будущее: настоящим каторжанам спокойнее.
Анечка помолчала.
— Феликса очень угнетает ежедневный приход к проволоке пана Мацюшки. Вы его не знаете, Гамид? Это бывший польский консул, как и Беднаж, но Феликс не националист, он просто хороший человек и друг больных всех национальностей. Пан Мацюшка носит на груди большое распятие и нас всех ненавидит по-звериному. В штабе ведет себя как постыдный подхалим. Это скрытый вредитель и наш заклятый враг, готовый на все.
— А чего ему надо от Феликса?
— Феликса за дружеские чувства к русским он считает предателем Польши. Пан Мацюшка ходит, чтобы сказать, что в случае их освобождения он собственноручно повесит Феликса на первой польской березе.
— Мерзавец! Неужели действительно он говорит это умирающему?
— Да. А когда видит только издали, то показывает знаками.
— Хам! Нет, какой же все-таки мерзавец! Я не могу этого слышать! Уйдемте отсюда.
Мы пошли прочь.
— Черт, я расстроился вконец, — сказал Раджабов. — Иду купаться и спать. Вдруг почувствовал усталость. Всего наилучшего!
— Вот еще один лагерный фельдшер. Но как он не похож на тех трех! — сказал я, глядя Раджабову вслед.
В этом году у меня начали повторяться воспаления легких. За лето я перенес уже два. Потом стало болеть горло. Встревоженная Анечка поговорила в каторжной зоне с профессором Чеканом, он был фтизиатром. Чекан прислал какую-то масляную смесь вместе с указанием, как ее вливать мне в горло. Мы зашли в амбулаторию, Севочка подогрел масло, и Анечка ловко влила мне его так, чтобы стенки горла и гортани получили теплое орошение.
— Что слышно в зоне? — спросил Андреев.
— Начальство — ни гу-гу! — ответила Анечка.