Пир в одиночку
Шрифт:
На двери висел почтовый ящик, такой же аккуратный, как тетради ее и учебники, и такой же, как учебники, синенький. (Она оборачивала их в синюю бумагу.) Он постучал. Не открывали долго (или ему казалось, что долго), но – странное дело! – он не волновался. Кровь не приливала к мужественному лицу, и ладони не потели. Тверд и спокоен был он. Ясен духом… Сейчас он не мальчик К-ов, не однокашник провинившейся девочки, чью мать вызывают в школу; сейчас он – официальное лицо, курьер, посланник, которого уполномочили вручить документ.
Позже так было всегда. Всегда он чувствовал себя куда уверенней, ежели выступал не от своего имени, а от имени других людей. Кого – неважно; важно, что других…
Наконец дверь открылась.
К-ов не струсил. Записка была уже наготове, он протянул ее и сказал голосом, которого Таня, наверное, не узнала: «Отдашь матери!» И, повернувшись, зашагал прочь. Минул окна – те самые, заветные, к которым столько раз липнул по вечерам, а сейчас даже взглядом не удостоил. К остановке, трезвоня и раскачиваясь, подкатил трамвай, но К-ов, все еще выполняющий миссию, не вскочил, по своему обыкновению, на подножку, а пошел пешком.
У ворот навстречу ему попался Лушин. Авоську с баклажанами нес, очень крупными, и баклажан опять-таки напоминала голова его; не тогда ли и явилось сочинителю это овощное сравнение? «Привет!» – бросил он.
Он сказал это весело и чуть-чуть снисходительно, с высоты своего нового положения, и чуткий Лушин, уловив эту необычную интонацию, глянул на него несколько удивленно. (Что само по себе говорило о многом: Володя Лушин удивлялся редко.)
Легкой походкой вошел К-ов во двор. Светило солнце, малышня верещала, бухал топор (соседи запасались к зиме дровами), громко играл выставленный на подоконник проигрыватель, один из первых во дворе. У голубятни Дмитрия Филипповича расхаживали по утрамбованному пятачку сытые голуби. И вдруг сорвались разом, захлопали крыльями, взлетели – кто на будку, кто на дерево. Спаситель Тани Варковской прибавил шагу. Что испугало птиц? Он огляделся, уже догадываясь – что, вернее – кто, и оказался прав: от пятачка в сторону подвала быстро и бесшумно скользила кошка – рыжая, длинная и вместе с тем, показалось ему, какая-то небольшая. Зато голубь, которого несла она, выглядел огромным. По земле волочилось распущенное сизобелое крыло. Это было не первое убийство рыжей бандюги, уже двух или трех сцапала (одного, правда, успели отнять, буквально из пасти вырвали, но он, покалеченный, не летал больше), хозяйка же, горластая Банницева по прозвищу Варфоломеевская Ночь, уперев руки в бока, отвечала взлохмаченному, взъерошенному, похожему на своих питомцев Дмитрию Филипповичу: «А я здесь при чем? Ваши голуби, вы и следите!»
С криком бросился К-ов за преступницей, подобрал камень на ходу, запустил, а она тем временем, даже не убыстрив мягкого, плавного своего скольжения, исчезла в подвале. Вслед ей полетел еще камень, отбил от стены кусок штукатурки.
К-ов остановился, долго глядел на шевелящиеся под солнцем мертвые перышки… В тот же день поймал рыжую убийцу (она дремала, сыто развалясь), сунул в брезентовую крепкую сумку, с которой вернулся когда-то Стасик, сел на трамвай и доехал до конечной, а там еще два или три квартала прошел пешком.
Возле строительных лесов стояла помятая железная бочка, ржавая, со следами известки. В нее-то малолетний поборник справедливости и вытряхнул содержимое сумки (кошка даже не мяукнула), после чего, довольный собою – еще бы, два таких подвига сразу! – возвратился домой.
Награда не заставила себя ждать. Уже на следующий день Таня Варковская улыбнулась ему – был урок физкультуры, – по имени назвала и даже подвинулась, как бы приглашая сесть рядом.
Он сел. Напряженно опустился на низкую крашеную скамью, еще хранящую тепло ее сильного тела. Мягкий локоток ее нечаянно коснулся руки К-ова. Она-то скорей всего не обратила внимания, а вот его (писал беллетрист
Образ, конечно, получился вычурным, но ощущения героя передавал точно: подключили… «Спортзал» – так обозначалась в конспекте романа эта сцена, однако подразумевался не школьный спортзал, а уже техникумовский, ибо то, что у нетерпеливого К-ова произошло в школе, с целомудренным Лушиным приключилось несколькими годами позже.
Физкультура была последним уроком в тот день. Проворно одевшись и выскочив во двор, триумфатор не ушел домой, а с деловым видом копался в портфеле, как бы проверяя, не забыл ли чего. Раз десять, наверное, перебрал тетради и учебники, прежде чем на высоком школьном крыльце появилась та, кого он с замиранием сердца ждал. Но она появилась не одна: рядом Ви-Ват был. Он увлеченно говорил что-то, она смеялась (синие ленточки прыгали) и поглядывала на своего остроумного спутника, и щурилась от солнца. Мимо К-ова прошли, совсем рядом, не заметив его, а он, согнувшись в три погибели, долго еще возился с портфелем.
Опущенная в бочку на окраине города четвероногая воспитанница Варфоломеевской Ночи, такая же, как хозяйка ее, рыжая и хитрая, вернулась во двор уже на второй день, а на третий вновь учинила разбой: Белую, с хохолком, голубку сцапала – несчастный Дмитрий Филиппович едва не плакал. А что тайный поборник справедливости, защитник обиженных? Тайный поборник справедливости предпринял еще одну попытку положить конец террору.
На сей раз ему помогла в этом мать. То был период, когда она у них не гостила, как обычно (несколько дней, до очередного скандала), а жила. Жила… Наведывался к ней некто Авдеев, на «Москвиче» прикатывал, на собственном «Москвиче», что было по тем временам редкость большая. К-ов, во всяком случае, испытывал чувство гордости, когда во двор въезжала бежевая машина и сидящий за рулем человек дружески вскидывал, приветствуя его, руку.
К-ов тоже вскидывал, тоже приветствовал, точно это его кореш был, которому он, хабалкин сын, как бы даже и покровительствовал. В эти минуты, впрочем, мать не была для него хабалкой, он уважал ее, он ее ценил. Лишь задним числом, уже взрослый, уже в Москве, поймет он всю подноготную своего отношения к Авдееву. Поймет, за что ценил тогда мать. Не осуждал, хотя бы в душе, не стыдился, как стыдилась своей племянницы целомудренная Валентина Потаповна («О господи! Срамище-то какой!»), а гордился, что к ним – к ним! – ездит легковая машина.
Москва вообще на многое открыла ему глаза. Дневники тех лет – студенческие его дневники – вместили столько презрения к себе, столько ужаса перед собой, столько отчаяния, что беллетрист, перечитывая их в связи с лушинским романом, удивлялся, как не укокошил свою милость. Ибо он, конечно же, находился в состоянии войны с самим собой и воевал исступленно, не давая противнику и мига передышки.
Упоминалась в этих московских дневниках и питомица Варфоломеевской Ночи. Вне всякой видимой связи с предыдущей и последующей записями, без комментариев. Одно-единственное слово – КОШКА ! ! ! – выведенное крупно, с тремя восклицательными знаками. Как завершающий, убойной силы удар. (Война есть война…)
Свое второе путешествие рыжая тварь совершила в той же, что и первый раз, брезентовой сумке, но не на трамвае, а в авдеевском «Москвиче»… Мать даже не осведомилась, хочет ли он с ними, просто сообщила, что в воскресенье они едут в лес за орехами, так что пусть заранее сделает уроки. Знала, выходит, своего сыночка! Знала, что не только не откажется, но и раздумывать не станет…
Она впереди сидела, рядом с Авдеевым, сын – сзади, но не один, как полагали они, а с молчащей до поры до времени пожирательницей голубей.