Пирогов
Шрифт:
Лишь на исходе второй недели матово засветились в морозном рассвете золотые луковицы московских церквей и колоколен.
Спины у людей были обтянуты мундирным сукном, спины сутулые или подчеркнуто прямые, разогнутые строевой выправкой, — спины без крыльев. Летать запрещалось. Летать осмеливались немногие. Пирогову не повезло: в кругу семейных и университетских знакомых он встретился лишь с теми, кто ходил или ползал. Он убегал от почтенных семейств, где непривычное считали крамольным, ругали ученых, докторов, студентов, якобинцев и развлекались сальной шуткой и жирным поросенком с кашей. Огорчался в университете.
И снова московская застава, и мать торопливо крестит его на дорогу.
— Скоро свидимся, маменька, скоро!..
Он и впрямь верил, что скоро. Чувствовал уже свою силу. Надеялся, что здесь, в Москве, быть ему профессором. А где же еще? Москва его на учение посылала, в Москву ему, ученому, и возвращаться. А там — дай срок! Придет в университет, в клинику, все по-своему переделает.
…Мчится по белой сверкающей дороге почтовая тройка. «Вы шествуете к славе, — насвистывал Пирогов, — но не забывайте и меня». За дерптскими делами, заботами образ белокурой прозрачной Натали забылся, поблек. Николай писал ей поначалу, потом недосуг стало — бросил. Но в Москве не удержался — зашел. И хотя Натали, по-прежнему прекрасная, все так же проникновенно пела его любимую песенку, чувствовал Николай — не та, не та… А может, и не в Натали дело? Может, это он не тот? Исчезла Натали, словно растворилась в памяти. Одна лишь песенка и осталась: «Вы шествуете к славе…»
IV. ЗАГРАНИЦА
1833—1835
На великолепном здании берлинского Цейхгауза застыли в предсмертных муках трагически искаженные лица воинов, изваянные Андреасом Шлютером. В зловонном здании берлинской больницы «Шарите» люди мучались и умирали от госпитальной нечисти и гнойного заражения. С них не ваяли прекрасных трагических масок — просто уносили в маленькую покойницкую. В покойницкой часами работал Пирогов. Вскрытый труп рассказывал ему не меньше, чем прекрасная скульптура. Пирогов сам был творцом. Скульптор ваял резцом, он — ножом. «Разнимал» трупы, разделял целое — и ваял цельное: точное и законченное представление о человеческом теле, о положении органов. Творил анатомическую карту человека и намечал маршруты возможных операций.
За узким оконцем стоял чопорный Берлин. Мимо холодных торжественных зданий ездили в каретах знаменитые берлинские профессора. Мимо Новой гауптвахты с дорическим портиком, мимо музея с ионическим фасадом, мимо роскошного Большого дворца и монументального бронзового коня, несущего бронзового великого курфюрста, парадно проезжали Руст, Грефе, Диффенбах. В покойницкой больницы «Шарите» Пирогов изучал свой Берлин — берлинскую хирургию. «Разъятые» трупы — беспристрастные свидетели — говорили о ее достоинствах, пороках, просчетах.
Какие имена!.. Руст, Диффенбах, Грефе!.. Их называли: «оракул» Руст, «великий» Диффенбах, «маэстро» Грефе! Голова может закружиться от такого созвездия имен!..
Двадцатидвухлетний Николай Пирогов явился в Берлин не для того, чтобы ощущать приятное головокружение от пребывания среди признанных авторитетов. Легенды о них не повергали его в слепой восторг. С юных лет правилом Пирогова было: больше видеть, чем слышать. Он обладал высокой точностью видения. Его ум — скальпель анатома, привыкшего препарировать: проникать в суть, отсекать лишнее, оставлять нужное. Пирогов приехал в Германию через год после смерти Гегеля. Но философ оставался по-прежнему властителем дум. Ревностные последователи, которых расплодилось с избытком, подменяли гегелевское учение собственными измышлениями, барахтались в бессмыслице и мистицизме.
На лекции в Берлине можно было услышать такое: «Природа представляет нам всюду выражение трех основных христианских добродетелей: веры, надежды и любви. Так, целый класс млекопитающих служит представителем первой из них — веры, земноводные как бы олицетворяют надежду, а птицы любовь».
Молодые российские профессора Алексей Филомафитский, Степан Куторга, Николай Пирогов признавали рациональный взгляд на вещи, точное знание, опыт. Они были предтечами Писаревых и Базаровых. Не робкими незнайками-учениками, не восторженными эпигонами приехали они за границу, а строгими критиками, беспощадными рационалистами, умеющими брать нужное и отбрасывать лишнее, людьми, уверенными в своих силах, и не только завтрашних, но и сегодняшних. Не зря же диссертацию Пирогова, едва он появился в Берлине, перевели с латыни на немецкий, издали. Видно, не знали прежде «оракулы» и «маэстро» того, что написал Пирогов!
Научное путешествие в Германию было хорошей школой. Пирогов учился соглашаясь; гораздо больше учился отрицая. Он точно знал, что хочет взять от своих немецких учителей; за малым исключением они не могли дать ему того, что он требовал.
Практическая медицина жила в Германии совершенно изолированно от анатомии и физиологии. Знаменитые хирурги анатомии не знали. «Анатомикус хирургикус» (хирург-анатом) в их устах было почти ругательством.
Это «оракул Руст» говорил, читая лекцию:
— Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе…
Это «великий Диффенбах» объявил некоторые всем известные артерии «выдумкой».
Это «маэстро Грефе» приглашал на операцию профессора анатомии Шлемма; делая разрез, справлялся: «Не проходит ли здесь сосуд?»
Грефе был опытный хирург. Опыт подсказывал ему дорогу. Он шел по правильным, подчас ему одному известным приметам — и не мог быть уверен, что идет правильно. Бывалый путешественник без карты и компаса. А рядом стоял и видел недоступное для «маэстро» штурман Шлемм. Грефе хорошо умел, Шлемм хорошо знал. Пирогов пришел к Грефе, взял его умение — и пошел за Шлеммом.
Профессору Шлемму был по душе этот русский — любознательный и дьявольски трудолюбивый. С ним было интересно беседовать. Об анатомических препаратах «герр Пирогов» говорил, как о произведениях искусства. Препараты Шлемма были действительно великолепны.
Во внешности немецкого профессора и русского ученика была общая черта: Шлемм косил, Пирогов тоже слегка косил. Сходящийся в одной точке, словно в фокусе, взгляд Шлемма был остер и точен. «Герр Пирогов» доказал остроту своего взгляда, заметив на тончайшем препарате профессора один потаенный нервный узелок.
С этим русским стоило заниматься. Начиная всякую фразу со своего излюбленного вежливого «Видите ли…», Шлемм открывал перед Пироговым драгоценные россыпи своих бесчисленных наблюдений, учил его технике препарирования, показывал операции на трупах. «Видите ли…» — начинал он спокойно и приветливо. Шлемма стоило видеть и слышать. Он занял почетное место в ряду анатомов — наставников Пирогова: Лодер — Вахтер — Шлемм.
Знаменитые хирурги парадно катили в каретах мимо холодных величественных зданий — ездили от одного пациента к другому. Окруженные почтительными ординаторами, важно шествовали по больничным палатам. Умерших больных служители уносили в покойницкую. Там учился оперировать Пирогов.