Писательский Клуб
Шрифт:
— Жарко было. А мне, чтобы стихи писать, нужно штаны и рубашку надеть. Иначе я не могу.
Рассказывая о поездке, вместе с Э. Казакевичем и М. Лукониным, в Сибирь и на Дальний Восток (оттуда началась «За далью — даль»), он восхищался сложением Луконина. Когда проезжали над самым Байкалом, спросил, что Миша будет делать, если поезд упадет в воду. «Стекло выдавлю, — беспечно ответил тот, — и раму».
— И выдавит! — с удовольствием подтверждал Твардовский. — Здоровый парень!..
Я
— Лучше бы сказал, какой я поэт. А то — «здоровый парень»!
А ведь немалая похвала в его устах. Потому что больше всего он ценил удаль, веселость, естественность.
Я не раз слыхал, как он говорил «ты» (и, разумеется, они ему) Исаковскому, Тарасенкову, Луконину и другим друзьям и товарищам, старше, моложе его или ровесникам. Но он никогда не обращался на «ты» к тем, с кем на «ты» не был, как у нас порой водится. Не желал, чтобы ему отвечали тем же, исключал самую возможность подобного казуса.
Иные старшие писатели обращаются к младшим на «вы», но только по имени. Разумеется, здесь нет ничего худого, если тех это устраивает. Но он никогда и этого не делал. Лишь раза два за все годы знакомства в долгом застолье назвал меня Костей.
В нем, и внутренне и внешне, очень ярко проявлялось чувство достоинства.
Когда-то он мне сделал потрясающее предложение:
— Все, что напишете, приносите мне. А то, что я не возьму, вы сможете продать в другое место…
Мне кажется (теперь!), что это слово «продать» он употребил, чтобы указать на деловую сущность приглашения и чтобы я поскорее пришел в себя.
И я приносил.
Он, не торопясь, надевал очки, закуривал, брал карандаш. У меня замирало сердце. В те несколько минут, пока он читал, никогда нельзя было угадать приговора, и всякий раз мне казалось, что речь пойдет не о том, напечатает ли он то или иное стихотворение, а что вообще решается моя судьба.
Он немало принял моих стихов, но многое и отверг.
Я отметил любопытное его свойство: когда стихотворение ему не нравилось, он часто не просто откладывал его, но, вероятно стараясь выглядеть особенно убедительным, начинал искать слабости не там, где они были на самом деле.
Так, критикуя одно мое действительно слабое стихотворение о стройке, он сказал:
— Почему вы пишете: «кафель»? Есть слово «кафля».
— Да, — согласился я, — но «кафель» тоже есть.
Твардовский наличие такого слова отрицал.
— Ну что вы, Александр Трифонович! — волновался я. — Посмотрите в словаре.
Он глянул на меня с некоторым удивлением:
— Я словарями никогда не пользуюсь.
Я был почти добит, но еще слабо сопротивлялся, и он великодушно предложил:
— Хорошо, спросим у ученого человека, — и позвал: — Борис Германович!
Появившийся из соседнего кабинета в качестве арбитра ответственный
В том же стихотворении у меня было — о рабочем:
Пьет молоко из горлышка бутылки, — В другой руке надкушенный батон.— Ну хорошо, — сказал Твардовский устало, но терпеливо, — зачем вы употребляете французское слово «батон», когда есть прекрасное русское слово «булка»? И вообще, батон бывает не только хлебный, есть шоколадный батон и еще другие. Неточно!..
Я пробормотал, что здесь понятно, какой батон, и что это слово давно, по моему разумению, укоренилось в русском языке, но я уже сдался. Тем более что стихотворение не стоило того, чтобы пытаться его отстаивать.
Лишь через несколько лет, листая этимологический словарь Преображенского, я случайно наткнулся на слово «булка» и узнал, что оно тоже иностранного происхождения.
Но большинство его замечаний отличалось исключительной точностью суждения и вкуса. Он не терпел неопределенности, всяческой приблизительности, случайности.
Как-то, среди прочих, я принес стихотворение «Весенняя природа». Он начал читать:
О, первые весенние мазки, Природы ученическая робость! Разрозненные пробные листки, — От пышных рощ их отделяет пропасть. Удаче каждой радуется глаз. Вот куст зацвел — и нет его дороже…Он остановился и спросил:
— Какой куст?
Я был готов к этому вопросу:
— Не важно какой. Я специально не уточняю. Ведь здесь дело совсем в другом…
По правде говоря, мне очень хотелось, чтобы было слово «вот», как бы указывающее на этот злополучный куст — «Вот куст зацвел…»
Он поморщился, отложил листок и сказал:
— Нет, вы уж мне объясните, что за куст. Конечно, если можете.
Через несколько дней я принес эти стихи с отремонтированной строчкой:
Зацвел орешник — нет его дороже…Он снисходительно усмехнулся:
— Ну ладно…
Так оно и пошло, и перепечатывалось с тех пор много раз.
Дважды он сам, без меня, исправлял всего по одному слову. Я принес стихи, он был в отъезде и прочел их уже в верстке.
Заведовавшая отделом поэзии С. Г. Караганова, встретив меня, сказала:
— Все в порядке. Александр Трифонович заменил у вас одно слово. Я не помню — где, но очень хорошо.