Писательский Клуб
Шрифт:
Кроме этих кулинарных посланий ему достались после революции две комнаты, вполне, впрочем, обставленные.
Он был рафинирован, совершенно непрактичен, работал в каком-то институте, был страстным меломаном, поклонником Скрябина, и сам недурно играл на рояле. Но в одной из его комнат почти просвечивала в наружной стене дыра, — сколько ее ни залепляли, он почему-то не мог добиться, чтобы это сделали как следует. Зимой в комнате стоял жуткий холод, он, играя, надевал перчатки с отрезанными пальцами, как у тогдашних трамвайных кондукторш. По утрам выходил на коммунальную кухню умываться в шапке с опущенными наушниками.
В
Это была еще крепкая богомольная старушка. Зимой, в лютый мороз, она ездила куда-то окунаться в святую купель, — как теперешние «моржихи». Помогать людям вообще стало для нее потребностью. Кухня была общая, и только зазеваешься, смотришь — посуда уже перемыта.
Были, разумеется, и другие соседи. Была Лелька, миловидная, в кудельках, с матерью-машинисткой. У Лельки был мальчик-одноклассник, с которым она почти не разлучалась, потом он ушел в армию, она тут же сошлась с кем-то, оставшимся для остальных неизвестным, родила, но вернулся мальчик и взял ее с ребенком.
Был еще сосед, он предпочитал «красную головку». По вечерам, пугая Матрешу, гремел на кухне конфорками, делал вид, что открывает газ. Она выходила, говорила, поджимая губы: «Вы, конечно, выпили, — и тут же испуганно добавляла: — немножко…»
Он проникся ко мне устойчивой нежностью по той причине, что люто ненавидел писателя, жившего здесь до нас, и даже с ним дрался.
Это был у нас Первый Свой Дом.
А до этого мы снимали в разных местах, и на Арбате тоже, но только выше, ближе к концу: жили в комнате цирковой мотогонщицы по вертикальной стене, пока она была на гастролях. Я ее никогда не видел, но над нами висел ее огромный портрет, не слишком много говорящий об оригинале, как это нередко случается с фотографиями артистов.
А комнатка была величиной с купе, тоже с откатывающейся дверью. Старуха мать мотоциклистки то не топила по три дня, то нажаривала углем так, что мы не могли спать. Но все нам было ничего, лишь бы подольше не возвращалась гастролерша. Эта мотогонщица почему-то была воспета поэтами — А. Межировым, а затем, много времени спустя, А. Вознесенским. Есть про нее и у Ю. Нагибина.
В странном этом доме было множество кошек и поразительный, в ярких васильках, фаянсовый унитаз. Но ходить к нему нужно было через три комнаты (в одной из них спал с женой брат циркачки).
Буквально около нас жил Коля Глазков, поблизости, на улице Веснина, — Женя Винокуров, с которым мы дружили, и тоже совсем близко, в Спасо-Песковском, — правда, не слишком долго — Ярослав Смеляков.
А до войны тоже рядом обитал Булат Окуджава. Однажды он завел меня в свой тихий двор, где когда-то «каждый вечер все играла радиола», где жил он сам и его герой — почти столь же известный Ленька Королев.
…Теперь у нас был Свой Дом, и мы были сами себе хозяева.
С узкого, ярко блистающего Арбата, где отчетливой цепочкой тянулись милиционеры по осевой, мы попадали сквозь арку в большой почти круглый московский двор со скамеечками и тополями. Шумы Арбата гасли. Наш особняк стоял посредине, он именовался: квартира № 22.
Во
Все это было как во сне.
Мы получили две смежные комнатки — девять и семь квадратных метров. Мокла стена — а нам казалось все это прекрасным. Впрочем, прекрасным это и было.
Мы сделали ремонт, купили мебель. Почти всю вторую комнатенку занял наш Первый Письменный Стол. Мы жаждали работать! От Никитских, где был тогда мебельный магазин, я нес на плечах полдюжины венских стульев, обвешанный ими, как еж. Конечно, я шел не Арбатом, а переулочками.
Дело в том, что по другую сторону нашего двора простирался удивительный, неповторимый мир — хитросплетение улочек и переулочков, тупичков, площадок и двориков.
Здесь были и ничтожные развалюхи, и замечательные, хотя и потерявшие былую стать дома, и еще державшиеся молодцами. Искорежив могучим стволом железную ограду, росла старинная береза. В соседнем сарае — в центре Москвы! — держали корову. Тут были и асфальт, и булыжник, и голая земля, и ампир, и барокко. Здесь не было только стандарта, серийности.
Теперь ничего этого нет. Мне, грешным делом, показалось сперва, что своротили и домик, где жил, учась в Университете, Лермонтов, но потом я обнаружил его за «Домом книги». А остального, увы, нет. Да, увы! — потому что такого больше уже не будет. Ничуть я не противник реконструкций и новых веяний в градостроительстве, но полагаю, что умело — нужно уметь! — оставленные заповедники, заказники внутригорода, только бы украшали его, сохраняя его своеобразие.
Отопление у нас было печное. Тут же поблизости помещался дровяной склад, в домоуправлении выдавались талоны на дрова, правда, в недостаточном количестве, приходилось прикупать. Я отправлялся на склад, обещал «не обидеть» всегда полупьяных рабочих, и они мигом отбирали только сухую березу. Они же потом ее быстро распиливали у нас во дворе, у сарая, а колол я сам, наслаждаясь своим здоровьем, морозным воздухом, блеском топора, треском разваливающихся белых кругляков.
И топить входило в мои обязанности. Иногда бывало некогда, неудобно, не с руки, но дело есть дело. И, растопив печь, слушая ее великолепное гуденье и глядя, «щекой склонившись на ладонь, задумчивым, отсутствующим взглядом, каким обычно смотрят на огонь», я был рад своему занятию и невольно вспоминал и о детстве, и об армии, и о войне, и написал тогда и после несколько стихотворений, связанных с дровами, печью, огнем…
…Чешуйчатыми сделались поленья, У пламени заимствовали цвет. Как тихо все! Лишь ветра голос тонкий К нему сюда доносится едва… В печурке за железною заслонкой Стрельнули и подвинулись дрова.