Письма к провинциалу
Шрифт:
— Отец мой, — сказал я, — вы мне доставили большое удовольствие, и я жалею только о том, что не знал этого раньше; так как подобное знание заставляет относиться к вашим авторам с гораздо большим вниманием.
— Я предупредил бы вас, — сказал он, — если бы к тому представился случай, но воспользуйтесь этим в будущем, а теперь будем говорить о нашем предмете.
Надеюсь, что я открыл вам способы достаточно легкие, достаточно надежные и в достаточном количестве, чтобы обеспечить себе спасение: но наши отцы, конечно, желали, чтобы не останавливались на этой первой ступени, когда делают только то, что лишь необходимо для спасения. Как они постоянно стремятся к большей славе Бога [159] , так они хотели бы возвысить людей до более благочестивой жизни. А так как люди светские обыкновенно
159
Аd majorem Dei glonam — девиз Общества иезуитов.
160
Ср. Монтень, I, 26, с. 150–151.
— Но, отец мой, я, по крайней мере, прекрасно знаю, что есть великие святые, жизнь которых была крайне строгая.
— Это правда, — сказал он, — но также «всегда можно было видеть приветливых святых и образованных набожных людей», по словам этого отца (стр. 191); и вы увидите (стр. 86), что различие их нравов происходит от различия их телосложения. Послушайте дальше. «Я не отрицаю, что можно видеть набожных людей, которые бледны и меланхоличны по комплекции, которые любят молчание и уединение и у которых одна вода в жилах и земля на лице. Но можно также видеть и других, с более счастливой комплекцией, у которых изобилие нежных и теплых соков и той крови, спокойной и чистой, которая производит жизнерадостность».
Вы видите отсюда, что любовь к уединению и молчанию не есть общее свойство всех набожных людей и что, как я вам сказал, это, скорее, следствие их комплекции, чем благочестия; тогда как строгие нравы, о которых вы говорите, присущи собственно характеру дикому и необузданному. Поэтому вы и увидите, что о. Лемуан причисляет их к смешным и грубым нравам помешанного меланхолика в описании его, в 7–й книге Морали в картинках. Вот несколько строк из данного описания: «У него нет глаз для красоты искусства и природы. Он счел бы, что обременил себя неудобной тяжестью, позволив себе какое — нибудь удовольствие. В праздничные дни он удаляется среди мертвых. Он предпочитает пребывать в дупле дерева или в пещере, чем во дворце или на престоле. Что касается издевательств и оскорблений, он к ним так же нечувствителен, как если бы у него были глаза и уши статуи. Честь и слава — идолы, которых он не знает и для которых у него не приготовлено фимиама. Красивая женщина для него привидение. И эти лица, повелительные и властные, эти привлекательные тираны, которые повсюду создают вольных и незаконных рабов, производят на его глаза то же действие, как солнце на глаза совы», и т. д.
— Уверяю вас, ваше преподобие, что, если бы вы не сказали мне, что о. Лемуан — автор этого описания, я сказал бы, что это какой — нибудь нечестивец сочинил его, с намерением выставить святых в смешном свете. Ведь если это не есть изображение человека, вполне отрешившегося от страстей, от которых Евангелие обязывает нас отказываться, тогда, сознаюсь, я ничего тут не понимаю.
— Посмотрите же, — сказал патер, — насколько мало вы смыслите в этом. Перечисляются ведь «черты ума слабого и невоспитанного, не имеющего привязанностей приличных и естественных, которые он должен был бы иметь», как говорит отец Лемуан в конце своего описания. Вот как он «учит добродетели и христианской философии», согласно цели, поставленной себе в данном труде, как он это заявляет в предисловии. И действительно, нельзя отрицать, что его способ рассматривать
— Не может быть и сравнения, — сказал я, — и я начинаю надеяться, что вы сдержите свое слово.
— Вы убедитесь в этом гораздо лучше впоследствии, — сказал он, — до сих пор я говорил вам о набожности лишь в общих чертах. Но, чтобы в подробностях показать вам, насколько наши отцы облегчили ее, вот, например, разве это не полное утешение для честолюбцев узнать, что можно соблюдать истинную набожность вместе с необузданной любовью к почестям.
— Как, отец мой, если даже они стремятся к ним безо всякой меры?
— Да, — сказал он, — так как все это лишь простительный грех, только бы они не желали величия для того, чтобы удобнее было оскорблять Бога и государство. А простительные грехи не мешают быть набожным, так как от них не свободны и величайшие угодники. Послушайте Эскобара (тр. 2, пр. 2, >fe 17): «Честолюбие, которое состоит в чрезмерном желании чинов и почестей, само по себе простительный грех: но когда стремятся к этому величию, чтобы вредить государству или с большим удобством оскорблять Бога, то эти побочные обстоятельства делают его смертным грехом».
— Это довольно удобно, — отец мой.
— И не является ли это, — продолжал он, — учением очень снисходительным для скупцов, когда говорится, как у Эскобара (тр. 5, пр. 5, 154): «Я знаю, что богачи не совершают смертного греха, если не дают милостыни от своего избытка при тяжкой нужде бедняков: Scio in gravi pauperum necessitate divites non dando superflua, non peccare mortaliter»?
— Действительно, — сказал я, — если это так, то я вижу ясно, что не сведущ в грехах.
— Чтобы еще лучше доказать вам это, — сказал он, — не думаете ли вы, что высокое о себе мнение и самодовольство по отношению к собственным произведениям — один из самых опасных грехов? И не изумитесь ли вы, если я покажу, что, если даже это высокое о себе мнение и безосновательно, оно не только не грех, а, напротив, дар Божий?
— Возможно ли, отец мой?
— Да, — сказал он, — и это нам открыл наш великий о. Гарасс в своей французской книге, озаглавленной Сумма основных истин религии (ч. 2, стр. 419): «Воздающее правосудие Божие требует, — говорит ончтобы всякий честный труд был вознафажден или похвалой, или удовлетворением… Когда выдающиеся умы создают превосходный труд, они справедливо вознаграждаются всенародными похвалами. Но, когда убогий ум работает много, а ничего не производит путного, и потому не может получить публичной похвалы, Бог, чтобы труд его не остался без вознаграждения, дарует ему личное удовлетворение, которому нельзя завидовать без несправедливости более чем жестокой. Так Бог, который справедлив, дает лягушкам находить наслаждение в их собственном пении».
— Вот, — сказал я ему, — прекрасные решения в пользу тщеславия, честолюбия и скупости. А зависть, отец мой, труднее ли извинить ее?
— Это щекотливый вопрос, — сказал патер. — Надо прибегнуть к различениям отца Бони в его Сумме грехов. Его мнение (гл. 7, стр. 123 пятого и шестого издания) вот какое: «Зависть к духовному благу ближнего есть смертный грех, но зависть к благу временному — только простительный грех».
— А на каком же основании, отец мой?
— Слушайте, — сказал он — «Так как благо, заключающееся в вещах временных, так ничтожно и так маловажно для неба, что не имеет никакого значения перед Богом и его святыми».
— Но, отец мой, если благо это так ничтожно и имеет так мало значения, как же допускаете вы убивать людей для сохранения его?
— Вы неверно поняли, — сказал патер, — вам говорят, что это благо не имеет никакого значения для Бога, но не для людей.
— Я не подумал об этом, — сказал я, — и надеюсь, что благодаря этим различиям не останется больше смертных грехов на свете.
— Напрасно вы так думаете, — сказал патер, — есть ведь такие грехи, которые по своей природе всегда смертны, как, например, леность [161] .
161
В издании 1898 г. указывается, что «Паскаль здесь совершен но неверно передает термин подвижников acedia (уныние, прекращение живого религиозного чувства) с помощью слова леность (pigritia)».