Письма любимого человека
Шрифт:
— Девка, ты что это дом так выстудила? Прямо ледник ледовый. Батюшки, и форточка настежь!.. — ужаснулась она, проходя из кухни в комнату.
Эмма слабо застонала в ответ.
— Да ты не заболела ли? — подошла к ней Андреевна.
Казалось, Эмма хотела открыть глаза. Но веки, едва приподнявшись, снова опали. Она опять застонала, с трудом разжимая пересохшие губы. Андреевна приложила ладонь к ее лбу.
— Жар-то, жар-то какой!.. Ах ты, господи!.. Что ж ты мне в стенку не стукнула? — говорила Андреевна, не на шутку испугавшись. —
Телефона на их улице ни у кого не было. Андреевна побежала прямо в поликлинику. Вернувшись, растопила печь. Пыталась говорить с Эммой, но та не отвечала. Только постанывала и трудно, с хрипом дышала.
Вскоре приехала санитарная машина. Андреевна встретила доктора на крыльце, торопливо рассказала: квартирантка заболела, а муж ее, шофер, в рейс ушел. Слышала, как она под утро с работы вернулась, в обед зашла к ней — горит вся, говорить не может. Она ей градусник поставила, тридцать девять и шесть показал.
Доктор подошел к кровати, посмотрел на Эмму, на ее пылавшее лицо и сказал, что немедленно забирает ее в больницу.
Приехавшая с доктором медсестра и Андреевна начали осторожно тормошить Эмму, окликать ее и говорить, что ей нужно подняться, одеться и ехать в больницу. Казалось, Эмма очнулась лишь тогда, когда уже сидела на кровати и Андреевна натягивала ей на ноги валенки. Видать, она только теперь увидела доктора и сестру и поняла, что ее забирают в больницу.
— Нет, я не могу… Не надо в больницу, — слабо запротестовала она. — Мне нужно…
— Немедленно, немедленно! — сказал доктор. — Надевайте на нее пальто, поедемте!
— Надо, надо, Эммочка, — ласково говорила ей Андреевна. — Как же ты одна в дому такая будешь? Костя-то когда еще вернется? А я тоже на работе…
Пальто не лезло Эмме в рукавах: чересчур много было на ней всяких одежек. Сестра просто набросила на нее пальто, повязала платком, и ее повели, взяв под руки, к машине. Эмма больше не сопротивлялась и не отказывалась от больницы: быть может, ее напугал суровый голос доктора.
Доставив ее в приемный покой, доктор и медсестра ушли, оставив Эмму с кастеляншей, которая сказала, что Эмме нужно переодеться во все больничное. Из отделения за ней пришла нянечка, пожилая сухонькая женщина, стала помогать ей снять свитер. Кастелянша принесла рубашку и пижаму, положила на кушетку и ушла.
— А одежек-то, одежек на себя нашушкала! — сказала нянечка, увидев, что на Эмме надето под юбкой и свитером шерстяное платье.
— Холодно было, — сказала Эмма нянечке. И чуть слышно добавила: — И сейчас холодно… Можно, я в платье останусь?
— Так зачем же в платье? Мы в пижамку оденемся, она теплая, байковая. А носочки свои оставь, в них можно, у нас носочков не выдают. И тапки тебе б свои взять, у нас тоже плохонькие, да и не хватает, — охотно болтала добрая нянечка. — Ну, сымай свои кофточки и рубашку.
Неожиданно Эмма схватила нянечку за руку и, задыхаясь, сказала:
— Няня, миленькая, только не выдавайте меня, я вам во всем признаюсь, — черные глаза ее лихорадочно блестели, голос срывался, в груди хрипело. Она приподняла рубашку, показав завязанный вокруг талии мешочек. — У меня вот что… Это письма любимого человека… Я возьму их, ладно? Только мужу моему не говорите. Я разойдусь с ним, вот увидите… Никому не говорите, ладно? Иначе он убьет меня…
— Да зачем же мне говорить? — ответила нянечка. — Бери с собой свои письма. С себя сыми только. Врачи смотреть тебя будут — как не увидят? Отвяжем их, да и спрячь под подушку или под матрас.
— Спасибо вам, — сказала Эмма, трудно дыша.
— Вот так… Вот сейчас и отвяжем, — говорила нянечка, помогая Эмме снять с себя мешочек. — Ну, пойдем в палатку. Тебя сейчас главврач Евгений Тихонович посмотрит. Он у нас золотой, из всякой болезни человека подымет…
Нянечка еще что-то говорила, но слова ее больше не укладывались в сознании Эммы.
Пять суток очень тяжело было Эмме. Сны и явь, дрема и забытье, день, вечер, ночь, — все это неделимо спуталось в голове, набитой вереницей бесконечно плетущихся событий и мешаниной всяких несуразных и вполне реальных, казалось бы, картин. Ее все время окружали люди, знакомые и незнакомые, что-то говорили, исчезали, появлялись. Все они двигались лениво, замедленно, широко открывали рты, произнося слова, но слов этих не было слышно.
В одних проплывающих перед ней картинах все было непонятно, расплывчато, какой-то хаос и сумбур, в иных же — все обретало полную ясность, и Эмма понимала, что это происходит не во сне, не в бреду, а на самом деле.
Она на самом деле ходила с конопатенькой Катей Салатниковой по магазинам, примеряла дубленки всех цветов, и выбрала оранжевую с черной меховой оторочкой. В этой дубленке она шла со штурманом Алехиным к трапу только что приземлившегося лайнера. Алехин уже был ее мужем, и они шли к самолету встречать блондинчика Володю. Он первым сбежал по трапу на землю, со своим чемоданчиком и огромным букетом цветов. Он протянул ей букет, а она поцеловала Володю, — такого невзрачненького и такого славного. «А ведь мог и замерзнуть тогда на дороге», — подумала она. Он догадался, о чем она подумала, и, смеясь, сказал: «Нет, не мог. Я обещал вам тюльпаны. И обещал рассказать Томке, что вы на нее похожи. Как же я мог замерзнуть?..»
Потом она приехала с мужем Алехиным в свое захолустье. На кухне топилась печь, мама пекла пухлые блины, Светланка бегала вокруг стола с большой голой розовой куклой, а на столе стояли раскрытые чемоданы, битком набитые ее нарядами. Она спросила у мамы, сколько стоит в их захолустье самый лучший дом. «Тысяч пятнадцать», — сказала мама. «Ну, тогда у нас хватит на два дома, — сказала она. — Но лучше мы купим один дорогой дом в Крыму и будем купаться в море. Нам надоел Север». О Косте мама ничего не спрашивала, и Кости поблизости вообще не было…