Письма по кругу (Художественная публицистика)
Шрифт:
Никогда еще игра не восхищала меня так, как на этот раз. Я позабыл за этим возвратом к искусству не только то обстоятельство, что я был под арестом, под судом и едва ли мог надеяться окончить свою жизнь вне исправительного заведения, - мало того, я часто забывал упражняться в магии, находя самого себя достаточно сильным волшебником, когда под моей тонкой кистью возникало какое-нибудь крохотное деревце, какое-нибудь маленькое светлое облачко.
Между тем так называемая действительность, с которой я на деле окончательно порвал, прилагала все усилия, чтобы глумиться над моей мечтой и разрушать ее снова и снова. Почти каждый день меня забирали, препровождали под стражей в чрезвычайно несимпатичные апартаменты, где посреди множества бумаг восседали несимпатичные люди, которые допрашивали меня, не желали мне верить, старались меня ошарашить, обращались со мной то как с трехлетним ребенком, то как с отпетым преступником. Нет нужды побывать под судом, чтобы свести знакомство с этим поразительным и поистине инфернальным миром канцелярий, справок и протоколов. Из всех преисподних, которые человек странным образом обречен для себя создавать, эта всегда представлялась мне наиболее зловещей. Пожелай только сменить местожительство или вступить в брак, возымей нужду в визе
Перед этим пейзажем стоял я однажды в моем узилище, как вдруг снова прибежали тюремщики со своими докучными понуканиями и вознамерились оторвать меня от моей блаженной работы. Тогда я ощутил усталость и нечто вроде омерзения от всей этой маеты и вообще от этой грубой и бессмысленной действительности. Мне показалось, что теперь самое время положить мукам конец. Если мне не дано без помехи играть в мои невинные художнические игры - что же, мне оставалось припомнить занятия более существенные, которым я посвятил не один год моей жизни. Без магии не было сил выносить этот мир.
Я вспомнил китайский рецепт, постоял минуту, задержав дыхание, и отрешился от безумия действительности. Затем я обратил к тюремщикам учтивую просьбу, не будут ли они так любезны подождать еще мгновение, потому что мне надо войти в поезд на моей картине и привести там кое-что в порядок. Они засмеялись, как обычно, ибо считали меня душевнобольным.
Тогда я уменьшил мои размеры и вошел внутрь моей картины, поднялся в маленький вагон и въехал вместе с маленьким вагоном в черный маленький тоннель. Некоторое время еще можно было видеть, как из круглого отверстия клубами выходил дым, затем дым отлетел и улетучился, вместе с ним - вся картина, а вместе с ней - и я.
Тюремщики застыли в чрезвычайном замешательстве.
1925
Новалис
Этот поразительно богатый, гибкий, дерзновенный ум, этот подлинный провидец и сердцевед, на целое столетие опередив свое время, как в пророческом сне творил идеал немецкой культуры духа, а идеал синтеза научной мысли с душевным переживанием он разработал и развил с такой мощью, с какой это удалось разве одному только Гете. В нем к нам обращается голос той овеянной легендами Германии самоуглубленной духовности, которую сегодня многие отрицают, ибо уже не она господствует на поверхности немецкой жизни. Этот человек, почти до конца преобразовавший себя в дух, в своем творчестве, в своей чудной власти над словом, являет единственную в своем роде чувственную красоту и полноту, некое созвучие духовного и телесного, которое только и можно отыскать у нашего странного любимца смерти, С благодарностью и восторгом следуем мы за окрыленным ходом его писаний и растроганно думаем о его человеческом облике, о котором его первый биограф написал прекрасные слова: «Как он сам сказал, ему свойственно было жить не в сфере чувственности, но в области чувств ибо внешнее его чувство руководилось внутренним. Так создал он для себя в зримом мире - иной, незримый мир. Это была страна, куда звало его томление, и туда он возвратился, рано достигнув цели своего бытия!»
1919
Бывают особенные дети - тихие, с большими, одухотворенными глазами, взгляд которых нелегко выдержать. Им пророчат недолгий век, на них смотрят, как на благородных чужаков, со смесью почтения и жалости.
Таким ребенком был Новалис. Толпа знает его лишь по имени и по двум или трем песням, включаемым в сборники. В образованных кругах он также мало известен, о чем говорит уже то обстоятельство, что лежащее перед нами новое издание его сочинений - первое за полвека.
Глубоко симпатично, глубоко притягательно явление этого поэта, чьи песни и чье имя продолжают звучать нежной музыкой в памяти немецкого народа, между тем как известность и воздействие того, что было им создано за его короткую жизнь, не выходит за пределы самого узкого литературного круга. Новалис умер двадцати восьми лет от роду и унес с собой в могилу лучшие ростки ранней немецкой романтики. В благоговейной памяти своих друзей он сохраняет непреодолимое обаяние юношеской красоты, его продолжают любить, о нем продолжают тосковать, его незавершенное творение овеяно тайной прелестью, как это едва ли было дано другому поэту.
Он был самым гениальным среди основателей первой «романтической школы», которую, к сожалению, слишком часто смешивают с ее поздними, вторичными отголосками, перенося на нее вызванное ими недоверие, вместе с ними предавая ее забвению. На самом деле история немецкой литературы знает немного эпох, которые были столь же интересны, столь же притягательны, как ранняя романтика. Судьбу этой эпохи легко изложить в немногих словах: это краткая история кружка молодых поэтов, художественные возможности которых оказались подавлены господствующей тенденцией эпохи - неимоверным перевесом философии. Но наиболее трагический момент в судьбе этой школы определен тем, что ее самая большая надежда, ее единственный представитель, который был первоклассным поэтом, умер в юности. Этот юноша - Новалис.
Никогда, пожалуй, не имела Германия более интересной, более живой литературной молодежи, чем в то время, когда Вильгельм Шлегель [1] начинал свою организаторскую деятельность, когда его гениальный, но не подвластный собственной воле брат Фридрих [2] жил в Берлине вместе с упорным, трудолюбивым Шлейермахером [3] , когда легко возбуждающийся, беспокойный Тик [4] увлек за собой нерешительного Ваккенродера [5] и внушил ему поэтический порыв. Шлейермахер носил свои «Речи», которым
1. Шлегель Август Вильгельм (1767-1845) - немецкий историк литературы, критик, переводчик и поэт; один из ведущих теоретиков романтизма.
2. Шлегель Фридрих (1772-1829) - немецкий критик, философ культуры, теоретик немецкого романтизма, писатель, автор романа «Люцинда» (1799); брат А. В. Шлегеля.
3. Шлейермахер Фридрих Даниэль Эрнст (1768-1834) - немецкий протестантский теолог и философ, автор рапсодически-восторженных «Речей о религии» (1799, рус. пер. 1911). Входил в кружок йенских романтиков.
4. Тик Людвиг (1773-1853) - немецкий писатель-романтик.
5. Ваккенродер Вильгельм Генрих (1773 -1798) - представитель раннего романтического движения в Германии.
6....вместе с умной Каролиной...– имеется в виду Каролина Шлегель (1763-1809), жена Августа Вильгельма Шлегеля, писательница и переводчица.
7. Фихте Иоганн Готлиб (1762-1814) - немецкий философ, представитель немецкого классического идеализма.
8. Шеллинг Фридрих Вильгельм (1755-1854) - немецкий философ-идеалист, последователь Фихте; был близок йенским романтикам.
9. Дильтей Вильгельм (1833-1911) - немецкий историк культуры и философ-идеалист; автор книги «Жизнь Шлейермахера» (1870).
10. Гайм Рудольф (1721-1801) - немецкий литературовед, автор «Романтической школы» (1870) - первого капитального труда о романтическом движении в Германии.
И все же злоупотребление словом «романтика» и недостаточное знание вышеназванных отличных работ Дильтея и Гайма об этой эпохе - не единственная и даже не самая важная причина почти полного забвения, в которое погрузилось созданное Новалисом. Новалиса трудно читать, труднее, чем любого другого немецкого писателя новейшего времени. От него остались почти одни фрагменты, в которых поэт только отыскивал дорогу к чистому творчеству через умозрение. И все-таки чтение его сочинений для хорошего читателя, безусловно, окупает себя. Они пробуждают чувство близящейся художественной победы, той победы, в которой нуждались его время и его школа и которая именно в нем более всего приблизилась к воплощению. Нас охватывает мучительно острое чувство: еще один шаг, еще десять лет жизни, и у нас было бы одним бессмертным поэтом больше. Но мы должны довольствоваться фрагментами, при чтении которых перед нашими глазами снова и снова возникает прекрасное, улыбающееся, мучительно милое лицо слишком рано взятого от нас юноши. Необычным и прискорбным образом мы не располагаем, строго говоря, ни одним вполне оконченным произведением этого писателя. Таковое могло бы представлять собой совершенно исключительную ценность. Тот же Тик, например, написал в своем раннем периоде несколько очаровательных сказок, но одна-единственная строка Новалиса, в силу своей фрагментарности менее нас удовлетворяющая, имеет в себе несравнимо больше волшебства высшей поэзии. В отдельных образчиках его творчества, также и в песнях, веет совершенно неописуемое дуновение нежности, самой души; у него есть и такие слова, которые трогают нас, как ласка, и такие, от которых хочется затаить дыхание, чтобы всецело предаться этой чистой, почти неземной красоте. При этом его мысли хранят в себе тепло юношеской, до крайности привлекательной личности. Представая таким свободным от чувственности, таким отрешенным от мира, он не был, однако, ни аскетом, ни визионером. И все же в его личности было нечто удивительное, необъяснимое, каковы его жизнь и его конец, краткое описание которых сохранилось и оставляет такое странное и растроганное состояние души.
В свои последние дни Новалис был хотя и болен, однако полон жизни, полон интереса к жизни: он расхаживал, болтал, занимался работой, а в одно прекрасное утро, при звуках фортепьянной музыки, он заслушивается, присаживается, улыбается дремотной улыбкой и умирает. Не кажется ли, что эта благородная, удивительно глубокая и живая душа перешла голубые горы своей ностальгии без муки, без прощания, следуя за легкими звуками, в ритме звучавшей музыки, чтобы обрести край неспетых песен? Загадка Новалиса как человека - его тихая улыбка, его голубоглазая веселость, под покровом которой его душа и тело были тайно снедаемы тяжелой мукой. Таким описывают его друзья, и таким предстает он перед нашим внутренним взором со страниц своих сочинений - стройный, благородный облик, отмеченный бросающимся в глаза достоинством, без единой обыденной черты, но и без всякого пафоса. Когда я думаю о нем, мне видится его дружелюбное, серьезное лицо, полное внимания к звукам музыки его смертного часа, привлекающее к себе сердца выражением сдержанной нежности, и на лице этом мне видится та улыбка, просветленная мягкость которой составляет самое тайное очарование его незавершенного творчества и его незавершенной жизни.