Письма русского путешественника
Шрифт:
Не помню, писал ли я к вам, чтобы вы адресовали письма свои a la Grande rue, № 17. На сей раз простите!
Женева, ноября 1, 1789
После письма, пересланного через Лафатера, не получал я от вас ни одной строки. Не совестно ли вам так долго молчать? Вы знаете, что я только посредством вас сообщаюсь с любезным моим отечеством.
Здешняя жизнь моя довольно единообразна. Прогуливаюсь и читаю французских авторов, и старых и новых, чтобы иметь полное понятие о французской литературе; бываю на женевских вечеринках и в опере. Строгий, любезный Руссо! Соотечественники твои не послушались тебя, построили театр и любят его страстно (Руссо с великим жаром утверждал, что театр вреден для нравов.). Здесь играют две дижонские труппы: одна – летом и осенью, а другая – зимою и весною; первая – оперы, а вторая – комедии и трагедии. Две или три актрисы, два или три актера играют и поют очень изрядно. Недавно представляли «Атиса», большую оперу, которой музыку сочинял славный Пичини. В композиции есть нечто великое, возвышающее душу. Ария: «Vivre ou mourir», которую поют несчастные любовники, гонимые судьбою и ревностию жестокой Цибеллы, прекрасна, несравненна. Из маленьких Французских опереток полюбилась мне более всех «Los petits Savoyards» («Маленькие савояры»); есть трогательные места, и почти все голоса очень хороши.
В пансионе вместе со мною обедает
Доктор Беккер приехал в Женеву. Мы встретились на улице и бросились обнимать друг друга, как старинные друзья обнимаются после долгой разлуки. С того времени мы всякий день видимся, иногда вместе гуляем и пьем чай перед камином; он нанял себе комнату в той же улице, где я живу. Единоземцы его, граф Молтке и поэт Багзен, остались в Керне. Последний скоро женится, и самым романическим образом. Я писал к вам, что Беккер поехал с ними в Луцерн. Оттуда пробрались они через горы в Унтерзеен и, пришедши в великом изнеможении, на берег озера, сели в лодку, чтобы плыть в город Тун. В самую ту минуту, как лодочник хотел уже отвалить от берега, явилась молодая девушка с пожилым мужчиною, – девушка лет в двадцать, приятная, миловидная, в зеленой шляпке, в белом платье, с тростью в руках, – приближилась к лодке, порхнула в нее, как птичка, и с улыбкою сказала нашим путешественникам (которые, как рыцари печального образа, сидели повеся головы): «Bonjour, Messieurs!» Они изумились от сего нечаянного явления, пристально посмотрели на девушку, взглянули друг на друга и насилу вспомнили, что им надлежало отвечать на приветствие миловидной незнакомки. Доктор Беккер уверяет меня – а он человек правдивый – Беккер уверяет, что они отвечали ей весьма хорошо, хотя граф на втором слове заикнулся, а Багзен и он, доктор, ничего не сказали. Уже волны Тунского озера помчали лодку на влажных хребтах своих – или, просто сказать, они плыли и начинали мало-помалу разговаривать. Девушка сказала датчанам, что она с дядею своим посещала в Унтерзеене больную, добрую свою кормилицу, и возвращается в Берн. «Как же вы оставили ее?» – спросили чувствительные путешественники с видом заботливости. – «Слава богу! Ей стало гораздо легче», – отвечала незнакомка. Потом она захотела знать отечество и фамилию своих сопутников; узнав же, что граф есть внук бывшего датского министра, начала говорить о сем почтенном муже, об истории его времени и показала, что ей известны европейские происшествия. В Туне пристали к берегу. Граф подал ей руку и вместе с товарищами своими проводил ее до трактира, где и для них нашлась комната. Тут сведали они от трактирщика, что прелестная сопутница их есть девица Галлер, внука великого философа и поэта сего имени. Багзен вспрыгнул от радости и побежал к ней снова представляться и уверять ее в своем неограниченном почтении к творениям покойного ее дедушки. «Ах! Если бы вы знали его лично! – сказала она с чувством. – В самой старости пленял он любезностию своею и больших и малых. Я не могу удержаться от слез, воображая, как он в свободные часы – после важных, для человечества полезных трудов – беспечно и весело игрывал с нами, малыми детьми; брал меня на колени, целовал и называл своею милою Софиею…» Тут милая София белым платком обтерла слезы свои. Багзен плакал вместе с нею и в восторге чувствительности осмелился поцеловать ее руку. – Наши путешественники забыли свою усталость, просидели весь вечер с девицею Галлер и ужинали вместо с нею. На другой день им надлежало рано ехать в Берн, а София и дядя ее оставались еще в Туне. «Неужели мы навсегда простимся?» – сказал молодой граф, смотря в глаза Софии. Багзен также смотрел ей в глаза, и еще с живейшим выражением нежности. Доктор Беккер протянул голову вперед в ожидании ответа ее. Она улыбнулась и подала графу карточку: «Вот адрес нашей фамилии, которая почтет за великое удовольствие угостить любезных путешественников». Датчане изъявили ей благодарность свою и пошли в отведенную им комнату. – На другой день по приезде своем в Берн сочли они за приятную должность явиться с почтением к девице Галлер. Ее не было дома; однако ж дядя и тетка ее приняли их очень ласково. «Скоро ли будет домой девица Галлер? Скоро ли возвратится девица София? Скоро ли увидим мы приятную нашу сопутницу?» – вот вопросы, на которые этот дядя и эта тетка принуждены были отвечать всякую минуту. Наконец пришла девица Галлер, возвратилась девица София, датчане увидели свою приятную сопутницу и не могли удержаться от радостного восклицания при ее входе. Она обошлась с ними как с знакомыми и показалась им еще прелестнее, еще милее. Граф, Багзен, Беккер хотели говорить с нею вдруг и вдруг делали ей вопросы. Одному отвечала она словами, другому – улыбкою, третьему – движением руки, и все были довольны. Ввечеру предложили гулянье; собрались приятели и приятельницы – но датчане никого не видали, никого не слыхали, кроме Софии. Расстались с тем, чтобы на другой день опять видеться. Другой, третий и четвертый день были проведены почти так же. В сие время Беккер приметил, что он не может быть первым для Софии, умерил жар свой в обхождении с нею и оставил все требования на отличную благосклонность ее. Граф приметил, может быть, то же, сделался пасмурен, скоро совсем перестал ходить к Софии и начал искать рассеяния в бернских обществах. Что принадлежит до Багзена, то едва ли лесбийская песнопевица могла так страстно любить своего Фаона, как он полюбил Софию; и никогда жрица Аполлонова, сидя на златом треножнике, не трепетала так сильно в святых восторгах своих, как трепетал наш молодой поэт, прикасаясь устами к Софииной руке. Всякое слово его одушевлялось чувством, когда он говорил с нею, и чувства его были – пламя. Он не осмеливался сказать ей: «Я люблю тебя!», но нежная София понимала его и не могла быть равнодушна к такому любовнику. Она стала не так жива и весела, как прежде, – иногда задумывалась, и глаза ее блистали, как молнии. Часто по вечерам гуляли они двое в аллеях бернской террасы; густые тени каштановых дерев и лучи светлого месяца были свидетелями их непорочного обхождения до самого того времени, как платонический любовник, в один из сих приятных вечеров упав на колени перед Софиею и схватив ее руку, сказал: «Она моя! Твое сердце образовано для моего сердца! Мы будем счастливы!..» – «Она твоя, – отвечала София, посмотрев на него с нежностью, – она твоя! И я надеюсь быть с тобою счастлива!» – Пусть другой, а не я, опишет сию минуту! – В тот же самый вечер все родственники девицы Галлер обняли Багзена, как ее жениха и своего друга, и через несколько недель положили быть свадьбе. – Теперь поэт наш наслаждается прекрасною зарею того счастия, которое ожидает его в объятиях милой супруги, и в восторге своем прославляет берег Тунского озера, где глаза его увидели и где душа его полюбила Софию. – Между тем граф Молтко совершенно успокоился и радуется счастию своего друга; Беккер также радуется – и рассказал мне все то, что вы теперь читали.
Осень делает меня меланхоликом. Вершина Юры покрылась снегом; дерева желтеют, в трава сохнет. Брожу sur la Treille, с унынием смотрю на развалины лета; слушаю, как шумит ветер, – и горесть мешается в сердце моем с каким-то сладким удовольствием. Ах! Никогда еще не чувствовал я столь живо, что течение натуры есть образ нашего жизненного течения!.. Где ты, весна жизни моей? Скоро, скоро проходит лето – и в сию минуту сердце мое чувствует холод осенний. Простите, друзья мои!
Гора Юра, 8 ноября 1789
Тавернье, который объездил большую часть света, – Тавернье говорил, что он, кроме одного места в Армении, нигде не находил такого прекрасного вида, как в Обоне. Сей городок лежит на скате высокой Юры, недалеко от Моржа, верстах в тридцати от Женевы; итак, взяв в руки диогенский посох, отправился я в путь, чтобы собственными глазами видеть ту картину, которою восхищался славный французский путешественник.
Теперь, любезные друзья мои, сижу я на голубой Юре, повыше городка Обоня, – смотрю, и взор мой теряется в бесчисленных красотах видимой мною страны, освещаемой вечерним солнцем.
Все Женевское светлое озеро, как зеркало, представляется глазам моим – по сю сторону множество городов, деревень, сельских домиков, лугов, лесочков и дорог, которые одна другую пересекают, расходятся и опять соединяются и на которых движутся люди, как деятельные муравьи, – а по ту сторону, на савойском берегу, страшные скалы, несколько хижин и, наконец, гордая Белая гора в снежной своей мантии, в алоцветной короне, красимой солнечными лучами, – как царица среди прочих окружающих ее гор, высоких и гордых, но перед нею низких и смиренных… Вознося к небесам главу свою, она вопрошает Европу: «Что выше меня?», и Европа ответствует ей почтительным молчанием.
Насыщайся, мое зрение! Я должен оставить сию землю… Для чего же, когда она столь прекрасна? Построю хижину на голубой Юре, и жизнь моя протечет, как восхитительный сон!.. Но ах! Здесь нет друзей моих!
Величественный рельеф натуры! Впечатлейся в моей: памяти! Увижу ли тебя еще раз в жизни моей, не знаю; но если огнедышащие вулканы не превратят в пепел красот твоих – если земля не расступится под тобою, не осушит сего светлого озера и не поглотит берегов его – ты будешь всегда удивлением смертных! Может быть, дети друзей моих придут на сие место, да чувствуют они, что я теперь чувствую, и Юра будет для них незабвенна!
–
Солнце закатилось, но горы блистают. Темнеет синяя твердь – еще сияют три холма Белой горы. Шумит ветер – облака показываются на западе, разливаются по небу, и мрачная завеса скрывает от глаз моих великолепную картину.
Обонь, 11 часов вечера
Тавернье, возвратясь из Индии с великим богатством, купил Обонское баронство и хотел здесь провести остаток дней своих. Но страсть к путешествиям снова пробудилась в душе его – будучи осьмидесяти четырех лет от роду, поехал он на край севера и скончал многотрудную жизнь свою в столице нашего государства в 1689 году. Возвратясь в Москву, я постараюсь найти гроб сего достопамятного человека, который объездил всю Европу и Азию, шесть раз был в Турции, Персии, Индии и все еще не насытился путешествиями. – Отец его торговал географическими картами; сын любил их рассматривать и часто говорил отцу: «Ах, батюшка! Как бы хорошо было видеть все те земли, которые изображены здесь на бумаге!» Вот начало его страсти!
–
Какое различие в судьбе человеческой! Один родится и умирает в отцовской своей хижине, но зная, что делается за полями его; другой хочет все знать, все видеть – и необозримые океаны не могут ограничить его любопытства.
В человеческой натуре есть две противные склонности: одна влечет сердце наше всегда к новым предметам, а другая привязывает нас к старым; одну называют непостоянством, любовию к новостям, а другую – привычкою. Мы скучаем единообразием и желаем перемен; однако ж, расставаясь с тем, к чему душа наша привыкла, чувствуем горесть и сожаление. Счастлив тот, в ком сии две склонности равносильны! Но в ком одна другую перевесит, тот будет или вечным бродягою, ветреным, беспокойным, мелким в духе; или холодным, ленивым, нечувствительным. Один, перебегая беспрестанно от предмета к предмету, не может ни во что углубиться, делается рассеянным и слабеет сердцем; другой, видя и слыша всегда то же да то же, грубеет в чувствах и наконец засыпает душою. Таким образом, сии две крайности сближаются, потому что и та и другая ослабляет в нас душевные действия. – Читайте Тавернье, Павла Люкаса, Шарденя и прочих славных путешественников, которые почти всю жизнь свою провели в странствиях: найдете ли в них нежное, чувствительное сердце? Тронут ли они душу вашу? – Ах, друзья мои! Человек, который десять, двадцать лет может пробыть в чужих землях, между чужими людьми, не тоскуя о тех, с которыми он родился под одним небом, питался одним воздухом, учился произносить первые звуки, играл в младенчестве на одном поле, вместе плакал и улыбался, – сей человек никогда не будет мне другом!
–
Простите! Перо выпадает из рук моих, и мягкая постеля манит меня в свои объятия.
Женева, 26 ноября 1789
Долго я не писал к вам, друзья мои, для того что не мог писать. Около двух недель мучила меня такая жестокая головная боль, какой я отроду не чувствовал и которая не только не давала мне за перо приняться, но даже и спать мешала. Опершись на стол, просиживал я дни и ночи, почти без всякого движения и закрыв глаза. Добродушная хозяйка моя, мадам Лажье, приводила ко мне доктора, но лекарства его не помогали.