Письмо фениксу
Шрифт:
Я могу рассказать тебе многое, столь многое, что мне трудно решить, с чего начать. К счастью, я забыл и многое из того, что со мной происходило, ведь способность мозга запоминать ограничена. Было бы ужасно, если бы я помнил детали тех 180 тысяч лет — детали четырех тысяч жизней, которые я прожил со времен первой большой атомной войны.
Но я вовсе не позабыл действительно важные моменты. Я помню, как участвовал в первой экспедиции, высадившейся на Марсе, и в третьей экспедиции к Венере. Я помню — кажется, это было во время третьей большой войны — как Споро был сожжен с небес ударом такой силы, по сравнению с которой ядерный взрыв столь же немощен, как медленно умирающее солнце по сравнению с новой звездой. Я был вторым по рангу в команде космического крейсера класса Гипер-А во время
Вот об этом я и хочу тебе рассказать — о той могучей расе и о других — но сначала, чтобы ты понял, откуда я знаю то, что знаю, я расскажу тебе о себе.
Я не бессмертен. Есть только одно бессмертное существо во вселенной, больше никого. По сравнению с ним, я — ничтожество, но ты не поймешь или не поверишь тому, что я скажу, пока не поймешь, кто я такой.
Имя мое мало что значит, и это хорошо — я его не помню. Это не так странно, как тебе кажется, потому что 180 тысяч лет — долгий срок, а по разным причинам я менял свое имя около тысячи раз. Да и что может значить меньше, чем то имя, которым меня назвали родители 180 тысяч лет назад?
Я не мутант. То, что произошло со мной, случилось, когда мне было 23 года, во время первой атомной войны. То есть первой, в которой обе стороны применили атомное оружие — конечно, слабое, по сравнению с последующим. Это произошло всего лишь через несколько лет после изобретения атомной бомбы. Первые бомбы были сброшены в ограниченной войне, когда я был еще ребенком. Война быстро закончилась, потому что бомбы имела только одна сторона.
Первая атомная война не была полной — первая из них. Мне в этом смысле повезло, потому что будь это полная война — та, которая уничтожает цивилизацию — я не пережил бы ее, несмотря на биологические изменения, которые во мне произошли. Я не смог бы выжить во время шестнадцатилетнего сна, в который погрузился примерно тридцатью годами позднее. Но я опять забегаю вперед.
Когда началась война, мне было, по-моему, двадцать или двадцать один год. Меня не взяли сразу в армию из-за того, что я не был физически пригоден. У меня была довольно редкая болезнь гипофиза — чей-то там синдром, не помню кого. Кроме прочих последствий, она вызывала и тучность. Я весил на пятьдесят фунтов больше нормы. Меня забраковали вчистую.
В течение двух последующих лет моя болезнь слегка прогрессировала, зато все остальное развивалось гораздо стремительнее. К этому времени армия брала уже всех и согласна была даже на одноногого однорукого слепого, если тот желал сражаться. А я хотел воевать. Я потерял семью во время бомбежки, ненавидел свою работу на военном заводе, а доктора сказали мне, что болезнь моя неизлечима и мне в любом случае осталось жить год-два. Поэтому я вступил в то, что осталось от армии, и то, что осталось, приняло меня, не колеблясь ни секунды, и отправило на ближайший фронт, до которого было миль десять. Уже на следующий день я оказался в бою.
Теперь я вспомнил достаточно, чтобы понять, что с_а_м я не имел к этому никакого отношения, но случилось так, что к моменту моего прихода в армию ситуация изменилась. У противника кончились бомбы и отравляющие вещества и стало не хватать снарядов и патронов. У нас их тоже оставалось в обрез, но они не смогли уничтожить в_с_е наши производственные мощности, а нам это почти удалось. У нас еще были самолеты, чтобы доставлять бомбы, и остатки организованности, чтобы посылать самолеты в нужные места. Во всяком случае, почти что нужные места: иногда мы по ошибке сбрасывали их слишком близко от своих войск. Через неделю после того, как я начал воевать, я выбыл из игры — меня контузила одна из наших маленьких бомб, сброшенная всего лишь на расстоянии мили.
Я очнулся примерно через две недели в госпитале на базе с сильнейшими ожогами. К тому времени война уже кончилась, если не считать очистки территории от остатков противника и того, что еще не был восстановлен порядок, а мир не начал все заново. Видишь ли, это не было то, что я называю войной на уничтожение. В ней погибло — я только предполагаю, не помню точно — около четвертой или пятой части населения планеты. Осталось достаточно много производительных сил и людей, чтобы рухнуло не все. На пару столетий наступили разруха и упадок, но не было возврата к дикости, не пришлось начинать все с нуля. В такие времена люди возвращаются к свечам и дровам, но вовсе не потому, что они не знают об электричестве и угольных шахтах, а оттого, что беспорядок и революции на время выбивают их из равновесия. Знание, пусть и скрытое, остается и возвращается вместе с порядком.
Совсем другое дело — война на уничтожение, когда погибает девять десятых или больше населения Земли — или Земли и других планет. Тогда мир проваливается в примитивную дикость, и лишь сотое поколение заново открывает металлы и делает из них наконечники копий.
Но я опять отвлекся. Очнувшись в госпитале, я долго мучился от боли. К тому времени обезболивающих средств уже не осталось. У меня были глубокие радиационные ожоги, от которых я невыносимо страдал несколько месяцев, пока они не зажили. И вот что странно — я не спал. Тогда меня это очень напугало, потому что я не понимал, что со мной случилось, а неизвестность всегда ужасает. Доктора почти не обращали на меня внимания — ведь я был одним из миллионов обожженных или раненых — и, как я думаю, не верили моим утверждениям о том, что я не сплю совсем. Они считали, что я сплю, но мало, и что я или преувеличиваю, или честно заблуждаюсь. Но я действительно совсем не спал. И долго не спал после того, как вылечился и покинул госпиталь. Случайно оказалось, что излечилось и мое заболевание гипофиза и вес мой вернулся к норме, а здоровье стало отличным.
Я не спал тридцать лет. Затем я действительно заснул, и проспал шестнадцать лет. И в конце этого 46-летнего периода я продолжал физически казаться 23-летним.
Теперь ты начинаешь понимать то, что я к тому времени понял? Радиация — или комбинация различных излучений, действию которых я подвергся — радикально изменили функции моего гипофиза. Сюда же подключились и другие факторы. Когда-то, примерно 150 тысяч лет назад, я изучал эндокринологию, и мне кажется, я нашел нужную комбинацию воздействий. Если мои вычисления верны, у меня был один шанс из миллиарда.
Конечно, старение не было полностью устранено, но скорость его замедлилась примерно в 15 тысяч раз. Я старею на один день за сорок пять лет. Так что я не бессмертен. За прошедшие 180 тысяч лет я постарел на 11 лет. Теперь мой физический возраст равен 34 годам.
А сорок пять лет для меня — один день. Из них я не сплю примерно тридцать лет, потом засыпаю примерно на пятнадцать. Мне повезло, что мои первые несколько «дней» я не провел в период полной социальной дезорганизации и дикости, иначе бы я их не пережил. Но я выжил, и к тому времени разобрался в системе и смог позаботиться о выживании. С тех пор я спал примерно четыре тысячи раз и выжил. Возможно, когда-нибудь мне не повезет. Может быть, когда-нибудь, несмотря на все меры предосторожности, кто-нибудь вломится в мою пещеру или убежище, где я закрываюсь на время сна наглухо и в полной тайне. Но это маловероятно. У меня есть целые годы на подготовку таких мест, и мне помогает опыт четырех тысяч снов. Вы можете множество раз пройти мимо такого места и не узнать, что оно здесь, а если что-то и заподозрите, то все равно не сможете войти.
Нет, мои шансы на выживание между бодрствованиями намного выше, чем во время сознательных, активных периодов. Возможно, только чудом можно назвать то, что я пережил их так много, несмотря на разработанную мной тактику выживания.
А тактика эта оказалась хороша. Я пережил семь крупных атомных — и суператомных — войн, которые сократили население Земли до нескольких дикарей, собравшихся у костров в немногих еще пригодных для обитания местах. А в другие времена, в другие эры, я побывал в пяти галактиках за пределами нашей.