Питер Брейн и его друзья
Шрифт:
Каноник заморгал. Ну что же. если мальчик будет не только петь, а ещё и танцевать матросскую джигу, это тоже неплохо. Прекрасная старинная пляска, которую всегда приятно посмотреть. Но хотелось бы надеяться, что мальчик рассчитал свои силы, и такая задача ему по плечу. Джига, разумеется, вещь недурная, однако будет очень жаль, если певец, увлёкшись танцем, исполнит чудесную старинную балладу небрежно, без должной сосредоточенности.
Впрочем, обвинить мальчика на эстраде в отсутствии сосредоточенности было никак нельзя. В эту минуту его лицо было воплощением сосредоточенности. Можно даже сказать,
Мальчик снова топнул.
Бум! Бум!
И опять ничего не произошло. Девочка рядом с ним не заиграла па флейте. Он не начал петь. Наоборот, оба они, закрыв глаза, казалось, в томительном ожидании к чему-то прислушивались.
Бум! Бум!..
По залу прошло нетерпеливое движение. Когда и после нового топанья опять ничего не последовало, зрители недовольно загудели. Кто-то из поклонников Кевина О’Лири даже позволил себе ехидный выкрик.
— Может быть, у бедного мальчика в ноге судорога? — шепнул каноник леди Коффин.
— По-моему, помер объявили неправильно, — ответила она. — Наверное, они должны танцевать испанский танец. Но тогда почему у этой милой девочки в руках флейта, а не кастаньеты?
Бум! Бум!!
Шум смолк. Ехидные выкрики замерли на губах приятелей О’Лири, ибо на этот раз Морис в отчаянии не просто топнул, а высоко подпрыгнул.
Это было очень выразительно. Казалось, его ноги заговорили — громко и сурово. Первое «Бум!» ясно означало: «В последний раз!..» А второе «Бум!!» спрашивало: «Готов ты или нет?!» Привыкший журчать язык Мориса никогда не выражал его мыслей так кратко и чётко, как выразили их в эту минуту его приплясывающие ноги.
Под их влиянием даже пол эстрады, казалось, обрёл дар речи. Сначала доски помоста испустили стон, тот же протяжный, тоскливый стон, что и прежде. Впрочем, в этом ещё не было ничего особенного — ведь доски умеют стонать, особенно когда по ним топают. Но потом многие зрители в зале обменялись недоуменными взглядами — доски вдруг заговорили глухим, заунывным голосом.
«Ну ладно, — сказали они. — Только потом меня не ругайте!»
Возможно, кое-кто из зрителей решил, что на эти доски пошла шотландская сосна — судя по их манере произносить слова. Но долго зрителям на эту тему размышлять не пришлось: едва последнее слово — «ругайте» — замерло в воздухе, как что-то щёлкнуло, и по залу пронёсся жуткий, душераздирающий вой…
Одни зрители побледнели. Другие боязливо захихикали. Три маленькие девочки и один нервный мальчик расплакались.
Под воздействием этого потустороннего воя все повели себя по-разному, но испугались все без исключения.
Даже Морис, которому вой Лимбо был хорошо знаком, — даже Морис, услышав этот вой, поддался панике. Идущий ко дну человек, ища спасения, в ужасе хватается за что угодно, даже за соломинку. И Морис, расслышав за воем слова той песни, которая вызвала этот вой, уцепился за эту хриплую соломинку. Он толкнул Еву локтем, закрыл глаза и начал изображать то, что слышал: лез на мачты с матросами и дрожал на койке с сухопутными крысами.
Но, увы, когда вой смолк и песня полилась звонко и мелодично, это длилось недолго. Пение оборвалось, и кто-то сказал: «Ну, опять всё испорчено! Выставьте это чёрное чучело за дверь и попробуем снова!» Затем раздался новый стон, новый щелчок, и Морису оставалось только либо окаменеть, либо подкрепить мимической игрой визгливые вопли маленькой обиженной девочки:
«Не дразнитесь! Я маме скажу!»
Морис зажмурился и мужественно продолжал пантомиму.
В зале поднялся невообразимый шум.
Половина зрителей покатывалась от хохота, решив, что перед ними чревовещатели, придумавшие оригинальный номер. Другая половина — друзья остальных участников конкурса — разразилась возмущёнными криками и насмешками. Сторонники Кевина О’Лири дружным хором выводили нараспев:
«С поля! С поля!», точно болельщики на футбольном матче.
Вначале распорядитель был, по-видимому, склонен пропустить это требование мимо ушей. Он неуверенно улыбался, почти веря, что перед ним комики-чревовещатели. Но когда у него под ногами раздался жалобный зов: «Мама! Мамочка! Выпусти меня… Они меня заперли!», сомнения в его душе взяли верх.
Он пробормотал какое-то извинение в сторону каноника Уотсона и быстро прошёл к двери сбоку от эстрады. Губы его были грозно сжаты.
9. РАССЛЕДОВАНИЕ
— В жизни мне не было так стыдно и неприятно! — с горечью сказала Ева.
— А я смеялась! По-моему, было очень смешно, — заспорила Руфь. — Лучше, чем по телевизору!
— Я сквозь землю готов был провалиться. Балда ты! Я же тебе сказал, я же тебе ясно сказал, дурак ты эдакий, чтобы ты ничего не трогал, ни одной клавиши! — бушевал Морис.
— Ну, а я просто не знал, что и подумать, — говорил Питер. — Я ведь знал, что выступаете вы. Руфь мне помахала, и я ждал, что вот-вот услышу свой голос…
— И мы тоже этого ждали, — сердито вставила Ева.
— Но слышал только какой-то рёв, крики, смех.
— А я смеялась. По-моему, было очень смешно!
— Чего от тебя и ждать!
— Вовсе это не было смешно. Попробовал бы ты стоять на эстраде, набивать мозоли на пятках и ломать голову, что случилось, а старик Уотсон глаз с нас не спускает, а шайка О’Лири измывается как может, и неизвестно, что там дальше на ленте записано. Балда ты! — объявил Морис, испепеляя яростным взглядом склонённую рыжую голову.
По комнате Питера пронёсся тот же протяжный, тоскливый стон, который недавно вызвал растерянность в зрительном зале.
— Ладно уж… — пробормотал совсем присмиревший Энди. — Ну говори, говори! Валяй, пока не надоест. Как будто распорядитель мало поговорил!
— Жалко, что тебя не исключили из состязаний, — сказала Ева, всё ещё красная после пережитого позора. — Да, жалко! И зачем только каноник.
Уотсон заступился за тебя, когда ты объяснил им всё! А виновата леди Коффин! Вдруг начала хихикать…