Питер
Шрифт:
Я бы и не упоминал об этом человеке, если бы мы трое — он, Питер и я — не были тогда большими приятелями. Мы стали на время как бы «тремя мушкетерами» газетного царства. Дружба эта продолжалась несколько лет; позже мы с Питером переехали на Восток и тут стали совсем неразлучны; у нас с ним находилось все больше и больше общего, и мы оба все лучше понимали, что же такое Дик: настоящий диккенсовский тип, да еще в иллюстрации Крукшенка. Но в те давно минувшие дни мы трое были неразлучны: вместе завтракали и обедали, работали и развлекались, только что не ночевали под одной крышей. У меня было нечто вроде мастерской в убогом фабричном пригороде Сент-Луиса (Десятая улица возле рынка, теперь, кажется, там бойкий торговый район); мастерская Дика была на углу Бродвея и Локаста, против знаменитого тогда Южного Отеля. Питер
Любопытно, что самый волнующий жизненный опыт, самые интересные мысли и самые увлекательные открытия всегда, за редким исключением, приносили мне встречи с мужчинами, а не с женщинами. Едва ли не каждый поворот в моей судьбе отмечен знакомством с какой-нибудь сильной личностью, которой я обязан часами самого высокого духовного наслаждения, когда жизнь моя как бы озарялась новым светом, словно ослепительным сиянием тропического солнца.
Таким человеком стал для меня и Питер. Он был почти ровесник мне, но его дар понимать жизнь и людей казался мне просто сверхъестественным. Хотя он, как и я, был воспитан в католической вере и преувеличенно, прямо в духе Рабле, изображал себя приверженцем этой религии, он удивительно легко принимал все, доброе и злое: «Как знать, может, и в этом есть свой смысл». Притом он вовсе не стремился следовать заповедям церкви, высмеивал ее лицемерие и предпочитал свою собственную жизненную теорию всем иным учениям. Его смешила самая мысль о том, чтобы исповедоваться, причащаться и получать отпущение грехов у какого-нибудь плотного здоровяка-священника, скорее всего ирландца и такого же любителя земных благ, как и он сам! В то же время Питеру очень нравились немцы, он восхищался их образом жизни, патриархальными нравами, их пивом, их кухней и прочим, — и кончилось тем, что женился он на немке.
Насколько я понимаю, Питер верил в одну только природу, да и в ней только в красоту и случай, в те награды и кары, которые она таит, ею он восхищался, перед ней благоговел, и все (даже самое малое) в ней доставляло ему истинное наслаждение. Жизнь была в его глазах великолепной сверкающей загадкой, то чудовищной, то прекрасной, увлекательнейшим приключением. В отличие от меня он в ту пору уже начисто освободился от пуританства, которым нас до отказа пичкали в детстве, он хотел жить жизнью вольной, здоровой, красочной, почти первобытной. Его интересовали негры, древний Рим и Египет, сказки Востока и фантастика средних веков, наши грязные трущобы и сомнительные кварталы — как он упивался всем этим! Он готов был бродить там ночи напролет, смотреть, слушать, изучать, петь, плясать, даже играть на флейте!
Кстати, одной из его, казалось бы, грубых, а в сущности невинных, забав было частое посещение одного негритянского притона, каких немало в Сент-Луисе. Он играл на флейте, еще кто-нибудь на тамбурине или маленьком барабане, а две или три чернокожих девушки танцевали какой-нибудь дикий, колдовской танец, переносящий зрителя в самое сердце Африки. Насколько я знаю, они танцевали не за деньги — просто Питер был здесь своим человеком. И, конечно, в этих странных оргиях он удовлетворял свою жажду ярких красок, звуков, языческого веселья.
Не знаю, как удавалось ему завязывать подобные знакомства. Мне никогда не приходилось присутствовать при зарождении такой дружбы. Но, хоть они и утоляли его жажду необычного, живописного, в этом, конечно, не было и следа грубой чувственности. Признаюсь мимоходом, что, когда мне случалось быть свидетелем этих вольных плясок, они словно освежали меня и в то же время опьяняли. Я был тогда жалкий, неуклюжий желторотый птенец, мне не терпелось узнать жизнь, но, воспитанный в сугубо строгих правилах, я боялся ее, боялся, что она погубит меня, отравит мои мысли и поступки тлетворным дыханием порока. Питер был не таков. Для него жизнь была хороша вся, без оговорок. Он смотрел на нее, как на увлекательный спектакль, с любопытством и интересом.
Оглядываясь назад, я вспоминаю убогую, скудно освещенную комнату с низким потолком, куда он привел меня «развлечься», чернокожих девушек, танцующих под мерные удары барабана, их белые зубы, блестящие глаза, гибкие движения извивающихся в танце темных тел, их удивительное чувство ритма — и я благодарен Питеру. Я стал свободнее мыслить, кругозор мой расширился. Бывая там с Питером,
Однако я не хочу, чтобы он казался человеком низких побуждений и возмущал тех, кто решительно отвергает все выходящее за рамки их узкого обыденного мирка. А потому поспешу обрисовать его и с другой стороны. Интересы Питера были отнюдь не низменны, он с детской непосредственностью увлекался всеми сторонами жизни. Америка, американский образ мыслей, религиозные и другие взгляды только забавляли Питера, он не принимал этого всерьез. Он любил изучать всякого рода секты, ереси, тайные обряды. Больше всего его увлекала древняя история, дикость и варварство средневековья, — у него был удивительно своеобразный склад ума. Уже тогда он знал труды многих ученых, о которых я даже не слыхал: Масперо, Фрейд, Гексли, Дарвин, Уоллес, Ролинсон, Фруассар, Хэллам, Тэн, Эвебьюри! А имена художников, скульпторов, архитекторов, иллюстраторов, которых он знал (и не только их произведения, но и литературу о них), невозможно перечислить. Когда мы познакомились, он особенно увлекался египтологией, изучал первобытную древность, — его интересовало все дикое, естественное, первозданное.
— Драйзер, — с жаром сказал он однажды; глаза его блестели, — ты не представляешь, сколько очарования таят в себе некоторые древние верования. Вот, например, знаешь, почему египтяне почитают скарабея?
— Скарабея? Что это за штука? Первый раз слышу, — ответил я.
— Да это жук. Египетский жук. Что такое жук, ты, надеюсь, знаешь? Ну, так вот, эти жуки роют в земле, в иле Нила норы и кладут туда яички, а весной из яичек снова выводятся жуки. Вот египтяне и решили, что жук не умирает, а если даже и умирает, то способен воскреснуть, что он бессмертен, стало быть — бог. И они стали почитать его. — Говоря подобные вещи, Питер, бывало, помолчит, а потом взглянет на меня своими удивительными, блестящими, как бусины, глазами, чтобы убедиться, произвели ли его слова на меня должное впечатление.
— Да неужели?
— Верно, верно. Вот откуда это взято, — и Питер начинал рассказывать о священном животном — обезьяне, о последователях Заратустры, об огнепоклонниках, о священном быке Египта, олицетворяющем силу продолжения рода, о религиозном почитании этой силы, о фантастических оргиях в Сидоне и Тире, о фаллических празднествах и шествиях.
Я был тогда в этих вопросах полным невеждой, — в тех немногих книгах, которые я прочел, об этом не говорилось ни слова. Но я верил Питеру. И загорался страстью читать, но не старые, выхолощенные, ортодоксальные учебники, а другие книги и брошюры — те, которые добывал Питер. Я засыпал его нетерпеливыми расспросами, где и как об этом можно узнать. Питер объяснял, что эти книги либо запрещены и изъяты, либо из-за нашего пуританства и ханжества не полностью переведены, но называл мне авторов и книги, которые были доступны, и адреса некоторых старых букинистов, где я мог бы найти эти книги.
Его интересовали еще и этнология, и геология, и астрономия (по крайней мере самые значительные явления в этой области), и многие прикладные искусства. Керамика, ковры, картины, гравюры, резьба по дереву, ювелирное дело, графика — чем только он не занимался, однако даже самые серьезные занятия не мешали ему разыгрывать нелепые эксцентричные шутки, на которых он был прямо помешан. Когда ему хотелось смеяться, он находил, над чем посмеяться, даже в самой серьезной обстановке. Так, помню, он сыграл презабавную шутку с нашим Диком, заранее подметив и изучив его смешные стороны. Дик, вообще человек не глупый, любил прикидываться личностью романтической, хотя в сущности был просто нытиком. Как газетный иллюстратор он ничего выдающегося собою не представлял; Питер стоял неизмеримо выше его, хотя делал вид, что в вопросах искусства считается с Диком и смотрит на него, как на кладезь премудрости.