Плацдарм
Шрифт:
— По-вашему выходит, дивизионный комиссар говорит неправду? Так выходит? — построжел Мусенок. — Одинец! Не слишком ли разговорчивы у тебя бойцы?
Но выполняя задание Зарубина, начальник штаба полка Понайотов, на дух не принимающий важного политрука, оборвал его — по линии идет непрерывная боевая работа.
— Извините! — вежливо заключил Понайотов.
— Пожалуйста, пожалуйста! Я уже кончил, — бодренько, как ни в чем не бывало, откликнулся Мусенок и передал трубку дежурному телефонисту, укладываясь досыпать в своем, должно быть, сухоньком, с печуркой, блиндаже. Залезая под чистую
У печурочки клюет носом шофер, этакий толстобокий, опрятный дядька по фамилии Брыкин, люто ненавидящий своего начальника и презирающий машинистку Изольду Казимировну, которая печатает-то вовсе не машинкой. Кровей в этой труженице фронта намешано много, и она, не глядя на чин, кусает, можно сказать, загрызает начальника своего, жарко повторяя: «Зацалуе пши спотканю! Зацалуе пши спотканю».
«Ну, ничего-то человек не понимает. Никакой войны для него нет», — горестно возмущался начальник штаба Понайотов, угрюмо спрашивая у Шестакова — доплывет ли?
— Туда-то, к вам-то я доплыву, с радостью. А вот обратно?.. С грузом? Как только приедут связисты из большого хозяйства, пусть наши всю связь у них проверят. Провод должен быть трофейный, иначе тянуть коня за хвост незачем.
— Да вон слышно, Одинец орет на всю родную Украину, значит, действует. Как там Зарубин?
— Товарищ майор-то? Зарылся в землю.
— Не сможешь ли ты его…
— Попытаюсь… Но лодка-то, лодка…
— Дай сюда трубку! — вдруг выкинул руку из ямы майор. — Ты вот что, Понайотов, если хочешь мне и всем нам помочь, позаботься о снарядах. А филантропией не занимайся. Я могу уйти отсюда только после того, как ты или кто из комбатов… И все! И нечего! Мы и без того все тут жалости достойны… Божьей. — И, гася в себе вспышку раздражительности, мягче добавил: — С Шестаковым отправь записку… Все, чего нельзя сказать по проводам…
— Ясно. — Понайотов посчитал, что так вот, сухо, никчемно разговор заканчивать неловко и ляпнул: — Отдыхайте.
Вычерпывая воду из челна, поднятого на берег, кося глазом на нишу, на дрожащего в ней майора Зарубина, обметанного седеющей щетиной, Лешка подумал, что не доводилось ему видеть майора небритым. И не знал Лешка, что голова у него уже наполовину седая, здесь, на плацдарме, он и начал седеть.
— И правда, плыли бы вы со мной, товарищ майор. Чего уж там… — отвернувшись, сглаживая вину и опустив глаза, произнес Лешка. — Может, Бог нам поможет. Коля Рындин говорил — Он завсегда болезных жалеет…
— Делайте, что пообещались делать. Выполняйте задание! — вдруг сорвался на крик Зарубин и, услышав себя, упятился в свою обжитую берлогу, и уже в нос, для себя, выстанывая, — а я буду делать, что мне положено… Дьячки кругом, понимаете!..
На другой стороне реки Понайотов, ляпнувший обидное слово, можно сказать, издевательское для гибнущих людей, стоял, нависнув над телефонистом, стиснув трубку в кулаке. До него донесся уютный посвист, сопровождаемый глубоким, умиротворенным сопением, — телефонист, возле
— Река слушает! — подпрыгнув, заорал с перепугу связист.
— На плацдарм бы тебя! Выспался бы!
Осторожно скребя по дну лодки плоской банкой из-под американской колбасы, излаженной вроде совка, Лешка вычерпал воду, мокрые доски на средних поперечинах, по-моряцки — шпангоутах, проверил — корыто разваливалось, и все же перевалил через борт раненого, который подполз к воде из-под яра и по-собачьи глядел в глаза Шестакова. Раненый замычал и успокоенно скорчился на мокрых досках.
«Везуч ты, славянин, ох, везуч! — усмехнулся Лешка и зашагнул в лодку. — Может, и мне потом повезет…»
— Может, еды и бинтов приплавлю, — крикнул от воды Лешка.
— Себя приплавь! — раздалось в ответ.
Связав обмоткой весла, чтобы можно было одной рукой грести, другой вычерпывать воду, с раненым на борту, который от сознания, что теперь спасен, сбросив напряженье, впал в беспамятство, Лешка украдкой отплыл от берега и по мере удаления из-под укрытия высокого рыжего яра все ощутимей чувствовал, как кровь отливала от лица и не на коже, под кожей щек нарастает щетина, колясь изнутри. Выплыв из тени, за мутную полосу воды — это с острова, из протоки да с разбитого берега тащило ночным дождем грязь и муть, одинокий пловец на челне сделал то, что веками делали одинокие пловцы:
— Господи! — едва слышно попросил. — Господи! Если Ты есть — помоги мне! Нам помоги! — поправился он, вспомнив про бедолагу раненого, упорно памятуя, что Бог — защитник всех страждущих… «А-а, про Бога вспомнил! — злорадно укорил он себя. — Все нынче о Нем вспомнили, все… Припекло! Сюда бы вот атеистов-засранцев, на курсы переквалификации»…
Смутно уже проступал воюющий берег, расплывисто, безжизненно просекаемый редкими вспышками. Над берегом взметнулась ракета, как бы подышала вверху, косо пошла к земле и какое-то время еще билась в ею же вырванном чернеющем лоскуте воды.
«Неужто мне ракету бросают? Мне путь указывают? Экой я персоной сделался!» — удивился Лешка и, увидев парящих над лодкой чаек, догадался, что они, эти наглые птицы, ничего не страшащиеся, садятся на все, что плывет по реке и расклевывают всплывших утопленников.
«Мама, моя мамочка! Один на реке, всеми брошенный… — хотелось пожалеть себя и всех при виде этих зловеще умолкших птиц, базарных и прожорливых там, на Оби, в Шурышкарах. — О-о, Шурышкары родные, мама родимая! — где-ка вы?..»
Весла чуть постукивали. Коротко, рывками, шлепая подавалась и подавалась к левому берегу гнилая лодка. Над водой взрывами стали возникать и лететь на пониз ошметки исходящего тумана, что-то сильно шлепнулось рядом. Лешка вздрогнул: «Неужели рыба? Неужто не все еще поглушено… Не дай Бог, человек!»
Из тумана все возникали и возникали молчаливые чайки. Одна совсем низко зависла над лодкой, вертя головой, глупо глядела вниз, выбросила желтые лапы, пробуя присесть на раненого. Лешка замахнулся, чайка так же незаметно, как и появилась, отвалила, стерлась, будто во сне.