Планета Райад. Минута ненависти или 60 секунд счастья
Шрифт:
Захожу в церковь, покупаю свечки в маленькой церковной лавке. Старушка, которая их отсчитывает, похожа на няню, которая была у меня в детстве. У нее такие же грубые руки с въевшейся в них землей и нарочито строгое лицо.
Когда мне было полтора месяца, умерли мамины родители. Сначала умер дедушка, а через пять дней бабушка. Она не смогла жить без него. Меня простудили на похоронах — стоял холодный апрель, а квартиру часто проветривали. Врачи констатировали двухстороннее воспаление легких и сказали родителям: готовьтесь — не выживет. Старухи у подъезда шипели: два покойника в доме,
Старушка в церковной лавке похожа на бабу Таню. Мне стало уютнее, осадок от встречи с вороной ушел. Встаю прямо под купол церкви и неумело, чуть стесняясь, крещусь. Прошу Бога оставить меня в живых и не калечить. Я считаю молитву делом очень интимным. Поэтому специально прихожу в церковь, когда в ней не идет служба. Нет посторонних людей, неистовых старух, разбивающих лбы о церковный пол, и косых взглядов. Мне всегда почему-то кажется, что в церкви на меня кто-то осуждающе смотрит. Я плохо разбираюсь в именах святых, церковных праздниках и ритуалах. Но я всегда молюсь. Молюсь как умею. Искренне. У меня есть свои молитвы и слова, с которыми я обращаюсь к Богу.
Надо сказать, я хожу в церковь, не только когда мне что-то надо от Господа. Стараюсь заходить и просто так, чтобы Бог не думал, что я корыстен.
Но сегодня я прошу:
«Спаси и сохрани, Господи! Господи, Отче наш, Иже еси на небесех…»
Восковые свечки тают в моих руках, гнутся, и я спешу предать их фитили пламени, выпрямляя мягкий воск руками, ставлю свечи перед распятием и образами святых.
«Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…»
Свечи разгораются, не чадят, пламя ровное. Я вижу в этом хороший знак.
«Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого!»
Ставлю оставшиеся свечи перед иконами, крещусь и бормочу уже на свой лад слова благодарности Богу, прошу за родных и близких.
Зимнее солнце бьет в оконные витражи, его лучи прыгают солнечными зайцами по рамам и подсвечникам. Сегодня в это время в церкви я совсем один. Только «баба Таня» беззвучно шевелит губами, читая молитвы по такой же старой, как и сама она, книге.
Выйдя из церкви, я еще раз перекрестился, задрал голову к сверкающим куполам, вдыхая морозный воздух. Все будет хорошо…
— Тебе снова повезло, Ваня! — хлопнул Гусь по плечу Ивана Севрюгина, видеоинженера, страдающего аэрофобией, когда самолет приземлился.
В Грозном нет аэропорта. За восемь лет войны от него ничего не осталось. Как и от самого Грозного. Летать в мертвый город гражданским бортам незачем. В чеченском небе появляются только истребители, бомбардировщики да военные вертушки, которые боевики периодически сбивают. Поэтому мы пробираемся
Аэропорт Минвод наполнен преимущественно бородатыми мужиками, которые кого-то встречают или куда-то улетают. Они шумно обнимаются, похлопывая друг друга по плечам, трутся щетинами в знак приветствия. На Кавказе так принято. Большинство из них смахивают на боевиков, которых полевые командиры поощрили краткосрочным отпуском.
Лема позвонил мне на мобильный, как только мы получили багаж.
— Алло, Миша, — слышу в трубке знакомый, низкий, с хрипотцой голос. Лема говорит с легким акцентом, — я на месте.
— Хорошо, будем минут через десять, — ответил я.
Лема — чеченец, ему за пятьдесят. Подрабатывает тем, что возит в Грозный телевизионщиков. Мы доверяем ему. Лема никогда не опаздывает и всегда конспирируется. Он опасается, что нас могут похитить и потом требовать выкуп у телеканала. Мы тоже этого боимся. Журналисты — лакомый кусок для местных торговцев людьми. Стараемся не привлекать к себе внимания, но нас выдает аппаратура.
— Эй, какой канал? — кричит бородатый таксист, видя большую камеру «Бетакам» в руке Гусева. — В Грозный едете? Давай отвезем, эй, недорого!
— Отвезешь, отвезешь. К брату своему в зиндан отвезешь, — злобно шипит Гусь бородачу.
— А что, много за тебя дадут? — хохочет тот. — Я слышал, тут одних телевизионщиков за миллион долларов выкупили! Правда, э?
— А ты у своего брата-миллионера спроси. Он с тобой не поделился, что ли? — огрызается Гусь.
Бородатому шутка понравилась, и он снова захохотал, скаля белые резцы.
Несмотря на середину декабря, погода почти весенняя. Солнце, выглянувшее из-за горы Змейки, покрытой Бештаугорским лесом, растопило редкие островки снега на площади, и мы пытаемся обходить лужи и грязь, в которой тощие голуби делят корку хлеба.
— Смотри, не то что в Москве. Там голуби жирные, падлы, даже летать разучились, пешком ходят, — прохрипел Иван Севрюгин. Две огромные сумки с аккумуляторами и другим съемочным «железом», килограммов по тридцать каждая, висят на нем крест-накрест. Лямки от сумок — как пулеметные ленты на груди матроса мятежного корабля. Они впиваются Ивану в его полное тело, сдавливая шею и мешая говорить.
— С приездом, парни, — Лема каждому жмет руку и приобнимает. Мы тоже приветствуем его на кавказский манер, слегка приникая щеками к щеке и похлопывая по широкой спине.
Североосетинский Моздок между Минводами и Грозным. Как в любом прифронтовом городе, здесь чувствуется дыхание войны. На улицах много боевой техники и военных, санитарных машин с красными крестами, везущих раненых в госпитали или в аэропорт, для отправки в Москву. Моздок — крайняя точка мира. Слово «последний» на войне не говорят. На войне за это слово бьют по морде. Потому что оно больно режет ухо острой, как бритва, тоской. Нельзя говорить «последний день, последний кусок хлеба, глоток воды»…