Сыграй мне, скрипач ненаглядный,такую музыку сыграй,чтоб сердце, как голубь опрятный,рвануло за радостью в Рай.Чтоб всплыли большие светилана небе тревожного дняи музыки этой хватилоне только уже для меня.Чтоб мой ненаглядный, мой бывший,смущенно не пряча лица,прощенный стоял и простившийпред музыкой Бога Отца.
«Уйдут последние свидетели…»
Уйдут последние свидетелиэпохи серой Москвошвеяи слушатели и глядетели,и пониматели идеи.Уйдем и мы, не зная лучшего,ученики, в пример иным,но не Леонтьева и Тютчева,а Кожинова с Бахтиным.Из рук вторых и третьих подано,но
не бессмыслица и жмых,а все, что предано и проданона гулких торжищах земных.
Девяностые
«Вагоны шли привычной линией..»
А. Блок
Исчезли – желтые и синие.В зеленых плакали и пелипродрогшие, невыносимыепростонародные свирели.И флейты провожали жалящечелночные, душе угодныеодежды из турецких залежейв те девяностые, свободные.Одни намылились отваливать,а ты пытался в это встроиться.И я еще могла отмаливатьтебя у Господа на Троицу.И я еще могла надеятьсяв Егорьевске у храма Божия,что мной посаженное деревцетобою будет обихожено.Свобода била неувереннокому – под дых, а многим – мимо.Но музыка была потеряна,осталась только пантомима.
В августе – февральская погода
Недострой эпохи перестроя.Мы ли столь в строительствах сильны,что горят огнем они, как Троя,на виду у обмершей страны.В августе – февральская погода,не развидеть в будущем ни зги.Господи, спаси у перехода!Всецарица, плакать помоги!То отчасти плачущи от счастья,То прося у жизни передых,на сносях беременная Настямолит соименников святых.Просит о великом разрешеньидля себя, как будто для страны —о прощеньи, о неразрушеньи,о противоядии войны.Но у войн, незванской и нежданскойтыщи невостребованных чад.Как везде и присно на Гражданской,победитель будет без пощад.Потому и Фрося не в вопросе,и у Веры веры больше нет.И Фавор не явит нам в Форосеумопомрачительный билет.И не вспомнит Ваня на диванекак стоял осьмнадцатым в рядудед его – матрос на заднем плане,на японском жутком холоду,как «Варяг» их погружался рядом,и дрожал в оторванной рукемичмана, растертого снарядом,дальномер, зажатый в кулаке.Так у молодого недострояначался всемирный перестрой.И горел огнем он, словно Троя,словно тыща покоренных Трой.…В августе февральская погода —не развидеть в будущем ни зги.Господи, прими их всех у входа,Всецарица, плакать помоги!Чтобы люд, измотанный строеньем,нестроеньем балок и стропил,водку пил и пел под настроеньено слепую родину любил.И не веря массовости куцей,не беря партийности в пример,знал: у двух бескровных революцийодинаков жуткий глазомер.
В Лазареву субботу
Дед лежал в вышиванке на узких нарах.И откуда-то с невидимой высотыего мучителям обещалась кара,а на него сыпались живые цветы.И об этом горе пела мобила,то Бах, то Моцарт сиял во мгле,и в этих цветах утопала могила,могила, которой нет на земле.И когда в Украине или на Украинезашевелились живые гробы,дед восстал, и в человечьей пустынене было более русской судьбы.
Музей
Отец ее был генерал большого полета,знал Сталина, к Хрущову был вхожим в дом.То ли броню он изобрел,то ли фюзеляж самолета —теперь уже вспомню с трудом.А еще у них была маленькая квартира —всего 140 метров – на четверых:четыре комнаты и два сортира;на полках – три золотых потираи много-много церковных книг.Когда отец умер, она так рыдала,на Новодевичьем… А потомотвезла свою бабушку – мать генерала,то ли в дом престарелых,то ли просто в дурдом.С тех пор я у них никогда не бывала.Она писала об отце книги, снимала кино,перед пионерами выступала.И в комнате, где бабушка проживала,Музей генерала живет давно.
«Жену поэта хоронили пышно…»
Жену поэта хоронили пышно…Он был поэт известный и главред.Она ушла внезапно и неслышно,и запил вновь непьющий вновь поэт.Она лежала в ритуальном зале.Был полон зал, и сразу не понять,зачем столпились, словно на вокзале,зачем спешили все его обнять, —кто из машины – с палочкой, кто пёхом,кто с кучей роз, кто с парочкой гвоздик.Казалось, что прощаются с эпохой,а он, эпоха, был суров и дик,сидел у гроба, никого не видя,хотелось выпить, и болел живот,и ныло сердце пьяное в обиде,что вряд ли он ее переживет.Его везли по кладбищу на «скорой»,поэта и героя соцтруда,военную эпоху, от которойеще чуть-чуть – не станет и следа.Он месяц пил, потом лечился месяц.Средь фолиантов и великих книгон жить решил, от мира занавесясь,как довоенный мальчик, как двойник.А умер скоро, на восьмой неделе.Жара стояла, белый пух летел.И шли старухи к гробу еле-еле,ифлийские старухи – в ЦДЛ.Его народу хоронило мало —шесть-семь поэтов, дальняя родня.И дочь от брака первого стояла,и улыбнулась, увидав меня.Он был дитя, герой больного века,и нет вины – и в том его вина.…Осиротела лишь библиотека,а год спустя исчезла и она.
За что?
Она кричала «за что?» «зачем?!теперь, когда денег хренова туча?!»…Рванулась в Оптину, в Вифлеем,рыдала в голос, и даже круче —звонила в ужасе всем врагам,просила смирно себе прощенья,чтоб корпус раковый пал к ногамв метампсихозовом превращеньи.И вновь кричала врачу «За что?!»,совала доллары в два кармана.…А солнце сыпало в решетопростое золото Инкермана.И там, под золотом ЮБК,над жизнью шаткой, смурной, короткойпил то запоями, то слегкамуж нелюбимый в печали кроткой.Она кричала ему «Вернись!»,она грозила небесной карой,потом в рыданьях швыряла внизмобильник «Vertu» на даче старой.И не поехала хоронить,и обезножила в две недели.У парки злой вырывая нить,концы пыталась соединитьнад жизни дышащей еле-еле.…На старом кладбище раз уж стонеобъяснимо и потрясенноя вспоминаю то время оно.И неизменно одна воронаскрипит устало: «За что?» «За что?»
«Она стояла на седьмом этаже…»
Она стояла на седьмом этажеу распахнутого окна.И, как рассыпанное драже,была ее дрожь видна.Она проглатывала нембутали запивала вином.И лист сиреневый трепеталв неверном огне ночном.Она дышала в трубку всю ночь,ни слова не говоря…И ангел силился ей помочьв преддверии октября.А на рассвете спросила, где ты,а я не знала – где ты.Но вдруг завяли твои цветы,предвестники немоты.Она сказала мне: Сорок летведу с тобой этот бой…А я отправила время вспять,ответила: Сорок пять…Она вздохнула: Ну все… и вотпобеда твоя близка,уже снотворное не беретс полфляжкою коньяка.…И вдруг на меня из ее окнанадвинулась глубина.И стала жалость моя нежна,отчаяния полна.Я так любила тебя в ту ночьнеслышно, издалека,пока меня уносила прочьневидимая рука,и нерожденную нашу дочьбаюкали облака.…Тех лет и бед провалился след.Но, ветреницы судьбы,слепые мойры идут на светиз интернеттолпы.И мне приносят такую весть,ну просто ни встать, ни сесть.Мол, генерал, боевая стать,нарисовал свой дом,чтобы без памяти выживать.И научился в нем вышиватьгладью или крестом.
Облепиха
Облепиха облепила, облепила, оплела.Если ты его любила, почему не умерла —от отчаянья, от знанья,сердце взявшего в тиски,от его ко мне желаньяи моей к нему – тоски!Облепиха, облепиха, ты колючая, как тать,ты зачем будила лихо – если с ним не совладать?Ты зачем его пленила,увела в глухую муть,ты зачем его сроднила,несродненного ничуть?!И с тех пор на переправе, у прохожих на виду,берег левый – твой, а правый – тот, где я сейчас иду!Я иду и сушит слезыветер едкий, словно дым.И от этой жалкой прозыневозможно всем троим.