Плевенские редуты
Шрифт:
— Пустые слова! — вспылил генерал, поглядев недобро. — Для институток! Быть лазутчиком русской армии стоит не меньшего, чем защищать севастопольские бастионы. И для старого солдата, смею заверить, почетно.
Фаврикодоров вдруг устыдился. Собственно, почему он так шарахнулся? Скорее всего, от неожиданности и, что скрывать, от вдруг возникшего страха. Ведь знал лучше других: турки сдерут кожу с живого, попадись он им в руки. Но, в конце концов, ему ли бояться смерти? Только вопрос: сумеет ли войти в роль? Попробует, раз очень надо! В детстве он с друзьями
Выпрямившись и словно становясь во фронт, Фаврикодоров сказал:
— Сделаю все, что в моих силах! — будто бросился на бастион, не оглядываясь.
— Другого ответа и не ждал, — с облегчением произнес Скобелев, глаза его под широкими бровями подобрели. — Что такое? — кивнул он на левую руку Фаврикодорова.
— Ранен при Черной речке штуцерной пулей, выше локтя, навылет.
— Ясно, — с удовлетворением в голосе произнес генерал, — это нам не помеха, — и обратился к майору: — Петр Семенович, устрой Константина Николаевича на короткий отдых, заготовь ему пропуск для предъявления нашим аванпостам, выдай денег, а вечером мы поговорим о деталях операции.
— Деньги у меня есть свои, — поспешно и как-то даже испуганно заверил Фаврикодоров.
…Когда часа через два Радов возвратился, то застал Скобелева в превосходном настроении. Он определил это безошибочно, потому что генерал, как обычно в таких случаях, насвистывал пустенький романс, неведомо где услышанный, а глаза его, затененные длинными ресницами, стали синими:
Мадам, я вам сказать обязан: Я не герой, я не герой, Притом же я любовью связан Совсем с другой, совсем с другой.— Ну-с, определил нашего севастопольца? — весело спросил он Радова по-французски.
— Так точно!
— Сегодня я блондин, — объявил Скобелев и с силой шлепнул кулаком правой руки левую ладонь. Это означало, что у него действительно отменное расположение духа. — Сейчас пообедаем и будем чаировать. — Вообще-то, равнодушный к чаю, Михаил Дмитриевич знал, что Радов обожает сей напиток, и захотел сделать ему приятное.
Майор с готовностью согласился — любил эти трапезы, Михаил Дмитревич был интересным собеседником и большим мастером рассказывать пикантные истории.
— Круковский! — звучным вибрирующим голосом, словно окликал за версту, позвал своего денщика Скобелев.
Маленький, широкий в бедрах солдат вытянулся у двери, помаргивая почти белыми, серебрящимися ресницами. До войны был он поваром и при генерале состоял в этой же роли.
— Щи готовы? — грозно спросил Скобелев.
— Никак нет, звестно, мъясо сыровато, — заикаясь и предчувствуя бурю, ответил денщик.
— Я тебе дам «мъясо сыровато»! Что плечи распустил, стоишь, как мешок! Небось, очи только продрал? Вот залеплю лизуна!
Круковский попятился.
— Развел кагал! —
Любил, чтобы в желудке «разорвалась бомба», хотя потом страдал от изжоги и желудочных болей.
Слезы обиды выступили у Круковокого на глазах. Ведь он старался, встал чуть свет, добыл говядину, хотя и жестковатую, но лучшую, какую можно здесь достать…
Неспроста другие денщики прозвали его «ночной совой»… И вот за все это генерал только попрекает…
Скобелев при виде жалкого лица Круковокого вдруг остыл. Потрепав покатое плечо солдата, примирительно сказал:
— Ну, ладно, ваше высокообезьянство! Не из чего сердиться, прости, погорячился. Иди, иди, — добродушно подтолкнул он Круковокого в спину, — заканчивай, голубчик, свое дело.
Подумал осуждающе: «Вздорным становлюсь. Да и как не станешь, когда в Главной квартире нравы манежные и насаждают их те, кто охотился за эполетами в прихожей, а на свою шкуру скупится. Эти хромые разумом штабисты, фазаны, свободные от ума, пестуны-свистуны, кого повысят в дворецкие, а они уже и на кучера свысока смотрят, завистливо третируют меня на каждом шагу, рады ошельмовать и обойти».
Среднеазиатские награды и в награды не ставят. Словно бы ехидничают молчаливо: «Ты здесь, на европейском театре, подтверди, что получил их не зря». А сами, подлые, не пускают в дело.
Просился вместе со Сюрыдловым на его миноноске «Шутка» шестовыми минами подрывать турецкий монитор. Так только бровью повели осуждающе. А другу моему, штатскому человеку Верещагину, повезло — отправился на опасную охоту.
«Мне нужно действовать, — опять вспомнил он лермонтовскую строку, — a не прохлаждаться в вишневом садочке в румынском Журжево! Действовать!»
На берегу, неподалеку от караулки деревянной таможни, у некрутого обрыва Дуная, прикорнули на солнце два молодых донских казака Алексей Суходолов и Алифан Тюкин. Оба они из станицы Митякинекой, второго года службы. Сейчас, вволю нанырявшись, лежали, притихнув, на мелких теплых голышах в одних подштанниках домотканого холста. Одежду свою казаки сложили грудками рядом. Алексей положил на рубахи шашку и карабин, прикрыл их шароварами с алыми лампасами, а сверху водрузил донышком вниз синюю фуражку, тоже с алым околышем и кантом. Холщовые портянки он сунул в сапоги.
Алифан широко разложил шаровары в стороне от своей грудки: он одурика въехал одетым в реку на коне и промочил штаны. Портянки Тюкин повесил на сапоги, а фуражку сдвинул на затылок, оберегая его от солнца.
У Алексея кривоватые ноги, но, вообще-то, он строен, мускулист, светловолос, с ржаными усами, широким ноздрявым носом. Подбородок посредине словно бы малость подсечен косо саблей. Алифан приземист, плечист, у него короткая шея, красная кожа лица, волосы и усы тоже светлые, скорее, даже рыжеватые. Он на год старше Алеши, но разница кажется большей.