Плот 'Медузы'
Шрифт:
– Представляю, как они обрадовались потом. Вас не наказали?
– В тот раз - не помню. Но если наказали, нахлобучку, как всегда, получил я один.
– Почему "как всегда"?
– Потому что Реми следовал в жизни золотому правилу: "Никаких неприятностей". При первом признаке тревоги он забивался под кресло или под диван и оттуда наблюдал за развитием событий.
– А вы?..
– А я - я встречал их лицом к лицу. Мне было всего три года, а Реми пять, и я был от горшка два вершка, но именно я шел навстречу опасности. Видно, я от рождения был бунтарем. (Усмехается.)
– И подзатыльники доставались вам?
– Само собой, кто бы ни провинился. А я думал об одном: как отомстить за несправедливость.
–
– О нет, взрослым. Но они были слишком большие, слишком сильные, чтобы я мог расправиться с ними, поэтому я обращал свой гнев на принадлежавшие им вещи: на мебель, на лампу. Мать часто описывала мне такую, например, сцену: разъяренный карапуз вцепился в турецкий ковер, который лежит на полу под громадным столом, и кричит, грозится: "Я созгу твой ковел! Лазобью твою лампу!" Мать смеялась, а я неистовствовал от бессильной ярости, обзывал ее гадиной, бросался к окну, звал: "Спасите, здесь обизают лебенка", на улице поднимался шум... Очаровательное дитя, как видите.
– И чем кончались эти приступы ярости?
– Вполне заслуженной поркой. Причем в этом случае я принимал ее безропотно и даже с некоторым, пожалуй, удовлетворением.
– Вот тебе раз! Почему?
– Потому что мне удавалось восстановить справедливость. Ведь эту-то порку я действительно _заслужил_.
– По крайней мере так вам это представляется теперь...
– Вовсе нет. Родители не так уж далеки от истины, когда, выпоров капризного мальчугана, приговаривают: "Теперь у тебя хотя бы будет причина для слез". Он ведь для того и плакал, чтобы его наконец выдрали за дело. Только таким способом в нем и может изгладиться обида за какое-нибудь несправедливое наказание, которую он не вполне осознает, но горько чувствует. На эти вещи у меня очень хорошая память. Да что там, мои первые воспоминания такого рода восходят к еще более давним временам, к еще более раннему возрасту.
– Когда вам не было и трех?
– Ровно полтора года. Я опрокинул какую-то кастрюлю, обжег руку, истошно кричал - но ничего этого я не помню. Зато я вижу себя у открытого буфета, няня протягивает мне пирожное. Я был сластена, а чтобы съесть пирожное, нужно было перестать кричать. И вот это-то, это единственное, я помню - свое унижение. Само собой, я сдерживаю слезы, но, жуя пирожное, думаю - не такими словами, конечно, но все-таки думаю с досадой, с обидой: "Она заткнула мне рот пирожным".
– Черт возьми! Полтора года - и уже такая гордыня!
– Гордыня? Навряд ли. По-моему, тут было другое, я не мог перенести самовластия взрослых, того, что они по своей прихоти вертят слабым, беззащитным существом: захотят - заставят плакать, захотят - заткнут рот. Уже в том возрасте мне была невыносима несправедливость, навязанная силой.
– Вы не такое уже редкое исключение. Всем детям в большей или меньшей степени присуще это чувство.
– Не уверен, что именно оно. По сути дела, я ополчался против плохо устроенного мира, в котором взрослые знают все, а дети ничего, не знают даже, что можно, а что нельзя. Чувство страха, вернее, уверенности, что мне придется быть изгоем, окрасило все мое детство. Вы меня понимаете?
– Не совсем. Изгоем - где? В дурно устроенном обществе?
– В мире, где тот, кто знает все - будь это отец, мать или сам Господь Бог, - не желает уберечь ребенка от промахов, порожденных неведением, а потом его же награждает тумаками. Разве это справедливо? Разве допустимо? Вот каково было мое чувство. Чувство отторгнутости, одиночества. Ощущение, что ребенок одинок. Что ему не на кого рассчитывать. А вот вам еще одно воспоминание. Я вас не утомил?
– Нет, нет, я слушаю.
– Я был тогда чуть постарше - лет четырех или пяти. Меня учили читать Священную историю. Вначале кара, назначенная Адаму, вызвала у меня просто отвращение: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". "В поте лица" - какая гадость! Но когда мне объяснили, что это значит, я и вовсе приуныл: хлеб надо было _заработать_. Долгое время я полагал, что нет ничего проще пошел в банк и взял деньги. Но тогда почему же каждый раз, когда приближались _последние дни месяца_, отец ворчал: "Сколько веревку ни вить, а концу быть!" Мать проливала слезы. Этот "конец" не выходил у меня из головы. Значит, заработать себе на хлеб не такое простое дело? А вдруг я этому не научусь? Вдруг я стану таким, как нищие попрошайки в метро? В метро было много нищих, и это смущало мой покой. Мысль о них преследовала меня каждое утро, когда меня водили на прогулку мимо булочной против Бельфорского льва. Эта булочная с открытой витриной, выложенной свежими хлебцами, бриошами и рогаликами, и поныне существует на углу улицы Дагерр. Здесь всегда был народ - люди, которые умели зарабатывать себе на хлеб. А чуть поодаль на складном стуле сидел нищий и, подражая флейте, носом выводил какие-то невнятные гнусавые звуки, от которых мне становилось не по себе. Однажды я видел, как ему бросили какую-то мелочь, он вошел в булочную и купил маленький хлебец. Я тут же сделал подсчет. В ту пору такой хлебец стоил два су. Шоколадка тоже. Стало быть, на худой конец, если я стану нищим, главное - каждый день получать по две монетки в два су, тогда я смогу прожить. А если мне иной раз перепадет три монетки, я, может, даже скоплю деньги на старость. Этот подсчет избавил меня от тревоги за будущее. Во всяком случае - отчасти.
– А теперь?
– Простите, не понял?
Вопрос застиг его врасплох. Я уточнила: "Теперь вы избавились от тревоги за будущее?"
Он засмеялся негромко, с каким-то даже вежливым удивлением. И, не вставая, отвесил мне почтительный поклон.
– Что ж, и вправду нет. Вы угадали. Я тревожусь о нем ненамного меньше прежнего. Несмотря на известность, несмотря на успех моих книг. В этом отношении я никогда не был спокоен. Меня не покидает мысль о том, что общество жестоко - более жестоко, чем я даже предполагал. Успех - дело неверное. Счастье переменчиво, человека могут забыть, завтра все может измениться, и я потеряю все, что имею.
– А вы не думаете, что мадам Легран подозревает об этих ваших страхах?
– Ей нечего подозревать - они ей хорошо известны. Я ведь ничего от нее не скрываю. Но если вы полагаете, что из-за этого у нее возник какой-то "комплекс неуверенности", вы глубоко заблуждаетесь. Когда на меня находят эти дурацкие страхи, мы вместе их вышучиваем. Мы оба достаточно сильные люди, чтобы в случае необходимости противостоять несчастьям.
– Во всяком случае, вы так полагаете.
– Я в этом уверен. Причем на основании опыта: ведь я больше года жил впроголодь.
– А я думала, вы росли в довольно состоятельной семье.
– Так и есть. Но когда мне исполнилось восемнадцать лет, отец без лишних слов выгнал меня из дому. Притом без гроша в кармане".
3
Эта подробность или, вернее, это обстоятельство было для меня новостью.
– Ого! Какое же преступление вы совершили?
– О, это слишком длинная история!
– А вы не можете сформулировать в двух словах, что к этому привело?
– А вы можете сформулировать в двух словах, почему Бодлер написал "Цветы зла"?
– Не понимаю, что здесь общего?
– Меня выгнали из дому, потому что я написал некую книгу. А оттого, что меня выгнали, я ее опубликовал. Оттого, что...
– Какую книгу? Ту, что вызвала скандал?
– Именно.
– Снова месть? "Я созгу твой ковел"?
– И да, и нет. Это гораздо сложнее. Может, я ее для того и написал.
– Чтобы вас выгнали из дому?
– Чтобы высказать то, что накипело в душе.