Плот, пять бревнышек…
Шрифт:
Танька тянется хозяйски похлопать Зорьку по круглым, как бочонок, бокам, и застывает вдруг, словно птенец перед змеей. Прямо на нее уставился бык Тюльпан — как только она его проглядела! Тюльпан приземист, ниже Зорьки, и шея у него короткая, на лбу белая лысина, один рог обломан еще с прошлого года, когда Тюльпан, рассказывали, гонялся за зоотехником и врезался рогом в стену конюшни.
От страха Танька холодеет — обломанный рог пугает страшнее целого, острого. Но еще больше пугает Таньку, как смотрит на нее Тюльпан, — взгляд тусклый, тяжелый, пьяный. А Зорька — дура сонная! — хоть бы заступилась за свою хозяйку, хоть бы догадалась заслонить ее от Тюльпана, как Танька заслоняла мать,
Танька отступает на шаг, сухая ветка трещит под ногой — бык выгибает к земле короткую налитую шею и, не сводя глаз с девчонки, скоблит землю копытом… Танька с истошным визгом кидается в бег — не бежит, а летит меж корявых берез. И когда пастух Николай Фролыч хватает ее на руки, Танька всем телом еще долго бьется и летит неизвестно куда.
— Оглушила ты меня, — говорит пастух, ссаживая Таньку на землю.
У нее в ушах не сразу проходит звон, не сразу проходит и дрожь в руках и ногах. Танька свертывается ежом, выставив колючие локти.
— Меня-то ты чего боишься? — спрашивает Николай Фролыч. — Думаешь, выспрашивать стану, откуда идешь?
Николай Фролыч часто моргает светлыми глазами в светлых редких ресницах. В деревне многие считают, что пастух еще смолоду тронулся умом, но это может быть и не так. Смолоду Николай Фролыч исправно прошел все медицинские комиссии и воевал не в обозе, а на передовой и вернулся домой не по ранению или контузии, а только после победы. Отец его и трое братьев погибли на войне, мать умерла, и Николай Фролыч стал жить один — не женился. Первые послевоенные годы он работал на должностях, как и каждый вернувшийся здоровым фронтовик, а потом — еще не старый — пошел в пастухи. Однако в деревне никто не называл его просто по имени или полупочтительно дядей Колей — пастух приучил всех, и старых и малых, к имени-отчеству.
— Чего мне выспрашивать, у кого вы с матерью хоронитесь, — говорит он Таньке. — Я и без спроса знаю, да тебе не скажу. — Николай Фролыч смеется: во как пошутил! Но смех у него невеселый. — С бабушкой-то видаешься?.. Постарела она у тебя… Шибко постарела… А была не робкого десятка… Ей бы смолоду грамоты побольше, она бы высоко поднялась, в правительстве бы сидела депутатом — не меньше…
Николай Фролыч снимает кепку, достает из нее пачку «Севера», закуривает. Как все деревенские, он и без лишнего любопытства знает во всех подробностях про неудачную семейную жизнь Танькиных родителей. Как все деревенские, он не считает себя вправе быть судьей между мужем и женой: чужой пристанет, век постылым станет. Танькиному отцу Николай Фролыч не раз — вместе с другими мужиками — скручивал руки, но, когда доходило до участкового, пастух, как все деревенские, отвечал, что ничего не видел и не может засвидетельствовать. Впрочем, и сама Танькина мать перед участковым всегда выгораживала своего обидчика.
К Танькиной матери у пастуха нет никакого сочувствия. Жена сильно пьющего, опускающегося на глазах у всей деревни мужика, которого смолоду знали спокойным и работящим парнем, она и сама уже в чем-то замаранная, виноватая…
Если кого и жалеет Николай Фролыч, не отличаясь и в этом от всей деревни, то Танькину бабушку — не повезло ей с зятем — и саму ни в чем не повинную Таньку, которую ни за что ни про что судьба гнет и крутит, как малую былинку. И хочется пастуху утешить девчонку, обнадежить на будущие времена.
— А дед у тебя был чистой души человек. И печник, и плотник, и шорник. На все руки мастер. Характером тихий, но гордость свою имел, Как же без гордости?.. Нельзя… Отец твой не хуже мастер, а может и выше достиг, да водка его свела… Других от безделья сводит, а твоего отца от мастерства… Поломка у кого в мотоцикле или там стиральная машина забарахлила — к кому идут? К нему. Помоги да выручи, за нами не станет… Он когда на летучке работал, так до обеда еще держится, а с обеда — хоть за руль не допускай, уже принял благодарствие за помощь… Нет, ежели ты мастер, гордость свою имей… Вот дед твой бывало…
Таньку понемногу отпускает страх, она слушает Николая Фролыча вполуха; ей трудно представить себе бабушку — сгорбленную и суетливую — статной и властной женщиной, какой помнит ее Николай Фролыч. В бабушкиной избе на чистой половине висят увеличенные и подкрашенные фотографии молодой широколицей женщины. Снималась она и одна в полумужском костюме с квадратными плечами и с медалью на широком лацкане. Снималась вдвоем с мужем, Танькиным незнакомым дедом, послушно вытаращившим глаза. Снималась с маленькой некрасивой девочкой, Танькиной матерью… Но эти старые, розово-голубые фотографии Танька никогда не сличала с морщинистой и ласковой своей бабушкой — не вспомнит она про них и сейчас. Ее занимает не обнадеживающий разговор Николая Фролыча, а возня с цапнутым в кулак кузнечиком — она прикладывает кулак к уху и ждет, когда кузнечик застрекочет, а ему, зажатому со всех боков, никак невозможно застрекотать, и он только щекочет горячую взмокшую ладонь, и от этой щекотки Танька тихо посмеивается.
«Ну и пусть забавляется! — думает пастух. — Детскому уму разве под силу без отдыха горевать?»
— Такие дела… — Николай Фролыч затаптывает в траву сгоревший до желтых ногтей окурок. — Ты, значит, Зорьку свою приходила проведать. Корова у тебя смирная, не шкодливая… Жалоб на нее не имею.
Танька убегает с кузнечиком в кулаке, болтаясь тонкими, как, палочки, ногами в широких резиновых голенищах. Она уже не помнит, что направлялась через выгон к бабушкиному дому, который стоит на горке под церковью — белой, в красной ряби кирпича, показывающегося из-под отлетающей штукатурки. Ноги сами несут Таньку на другой край деревни, к ее собственному дому, приметному издалека по трем старым березам.
Она опять выходит к реке, поблескивающей сквозь ивовые кусты и зеленую щетину камыша. Танькин дом на другом берегу. Она опасливо просовывает голову под кустом, и сердце ее тревожно прыгает: где же плот? Забыв про осторожность, Танька ломится через камыши, залезает в тину по край сапожек. Что за напасть такая? Куда девался плот? Колышек — вон он, торчит на том берегу, а плота нет. Мальчишки угнали или река потихоньку увела? Танька бессильно хнычет, растирая еще сухие глаза, — и вдруг, как солнце из-за серых туч, край плота выглядывает из-за камыша у самых Танькиных ног. Целехонек — все пять серых обсохших бревнышек. Веревка закинута петлей за ивовый ствол. Танька прыгает на плот. Меж бревнышками даже от ее птичьего веса показывается вода, подплывают рыбьи кишки — кто-то уже приспособился рыбачить на покинутом Танькой плоту. В деревне это просто делается. То был у вещи хозяин, то вдруг она становится ничьей, и уже все удивляются, если прежний владелец заявляет какие-то особые права.
Высадив кузнечика на крайнее бревно, Танька пригоршнями смывает с плота чужие следы, и с ними — рыбам на корм — уплывает помятый кузнечик. Танька отвязывает плот, вытаскивает из-под доски свой коричневый в белых крапинах багор и, оттолкнувшись от берега, правит плот через реку — на место. Она стоит на корме, на самом кончике срединного бревна, и потому нос плота задрался вверх, пять бревнышек ходко скользят по реке. Срединное заостренное бревно точнехонько нацелено туда, где от красноватого свежего сруба сбегает к реке тропинка, разламывающаяся в овражек с намывами желтого песка и мелких камешков, оставленных весенней торопливой водой.