Плотницкие рассказы
Шрифт:
Я раскрыл банку консервированной говядины, банку сгущенки, заварил чай и нарезал хлеб. С минуту глядел на еду. Ощущая первобытную, какую-то ни от чего не зависящую основательность мяса и хлеба, налил стакан янтарно-бурого чая. У меня был тот аппетит, когда вкус еды ощущают даже десны и зубы. Насыщаясь, я все время чувствовал силу плечевых мышц, чувствовал потребность двигаться и делать что-то тяжелое. А солнце било в окно, в доме и на улице было удивительно спокойно и тихо, и этот покой оттенялся добрым, умиротворенно ворчливым
Р-р-рых! Я ни с того ни с сего выскочил из-за стола, присел и, давая волю своей радости, прыгнул, стараясь хлопнуть ладонями по потолку. Засмеялся, потому что понял вдруг выражение «телячий восторг», прыгнул еще, и посуда зазвенела в шкафу. В таком виде и застал меня Олеша.
— Ну и обряжуха, — сказал старик, — печь, гляжу, истопил, за водой сбегал. Тебе жениться надо.
— Я бы не прочь, кабы не разводиться сперва.
— У тебя женка-то ничего. — Олеша взял со стола Тонин портрет и почтительно поразглядывал.
— Ничего? — спросил я.
— Ничего. Востроглазая. Не загуляет там, в городе-то?
— Кто ее знает…
— Нынче живут прохладно, — сказал Олеша и завернул цигарку. — Может, оно и лучше эдак.
…Мы взяли топоры, лопату, ножовку. Не запирая дом, двинулись ремонтировать баню.
Пока я раскидывал снег вокруг сруба, Олеша разобрал каменку, опрятно сложил в предбаннике кирпичи и прокопченные валуны. Выкидали покосившиеся полки и разобрали прогнившие половицы. Я пнул валенком нижнее бревно, и в бане стало светло: гнилое совсем, оно вылетело наружу. Олеша простукивал обухом другие бревна. Начиная с третьего ряда, они были звонкие, значит, ядреные.
Старик полез наверх проверять крышу и потолок.
— Гляди не свались, — посоветовал я, но Олеша кряхтел, стучал обухом.
— Полечу, так ведь не вверх, а вниз. Невелика беда.
Теперь было ясно, что крышу и стропила можно не трогать. Мы присели на пороге, решив передохнуть. Олеша вдруг легонько толкнул меня в бок:
— Ты погляди на него…
— На кого?
— Да вон Козонков-то, дорогу батогом щупает.
Авинер Козонков, другой мой сосед, проваливаясь в снегу, при помощи березовой палки правился в нашу сторону. Ступая по нашим следам, он наконец выбрался к бане.
— Ночевали здорово.
— Авинеру Павловичу, товарищу Козонкову, — сказал Олеша, — наше почтение.
Козонков был сухожильный старик с бойкими глазами; волосы тоже какие-то бойкие, торчали из-под бойкой же шапки, руки у него были белые и с тонкими, совсем не крестьянскими пальчиками.
— Что, не отелилась корова-то? — спросил Олеша.
Козонков отрицательно помотал ушами своей веселой шапки. Он объяснил, что корова у него отелится только после масленой недели.
— Нестельная она у тебя, — сказал Олеша и прищурился. — Ей-богу, нестельная.
— Это как так нестельная? Ежели брюхо у ее. И подхвостица, старуха говорит, большая стала.
— Мало ли что старуха наговорит, — не унимался Олеша. — Она, старуха-то, может, и не разглядела по-настоящему.
— Стельная корова.
— Какая же стельная? Ты ее до ноября к быку-то гонял? Ты посчитай, не поленись, сколько месяцев-то прошло. Нет, парень, нестельная она у тебя, останешься ты без молока.
Я видел, что Олеша Смолин просто разыгрывает Авинера. А тот сердился всерьез и изо всей мочи доказывал, что корова обгулялась, что без молока он, Козонков, вовек не останется. Олеша нарочно заводил его все больше и больше:
— Стельная! Ты когда ее к быку-то гонял?
— Гонял.
— Да знаю, что гонял. А когда гонял-то? Ну, вот. Теперь давай считать…
— Мне считать нечего, у меня все сосчитано!
Козонков окончательно разозлился. Вскоре он посоветовал Олеше думать лучше о своей корове. Потом как бы случайно намекнул на какое-то ворованное сено, а Олеша сказал, что сена он сроду не воровал и воровать не будет, а вот он, Козонков, без молока насидится, поскольку корова у него нестельная, а если и стельная, так все равно не отелится.
Я сидел молча, старался не улыбаться, чтобы не обидеть Авинера, а он совсем разошелся и пригрозил Олеше, что все одно напишет куда следует, и сено у него, у Олеши, отберут, поскольку оно, это сено, даровое, без разрешения накошено.
— Ты, Козонков, меня этим сеном не утыкай, — говорил Олеша. — Не утыкай, я те говорю! Ты сам вон косишь на кладбище, тебе, вишь, сельсовет разрешил могильники обкашивать. А ежели нет такого закона по санитарному правилу — косить на кладбище? Ведь это что выходит? Ты на кладбище трын-траву косишь, покойников грабишь.
— А я тебе говорю: напишу!
— Да пиши хоть в Москву, тебе это дело знакомое! Ты вон всю бумагу перевел, все в газетку статьи пишешь. За каждую статью тебе горлонару на чекушку дают, а ты по суседскому делу хоть разок пригласил на эту чекушку? Да ни в жись! Всю дорогу один дуешь.
— И пью! — отрезал Авинер. — И пить буду, меня в районе ценят. Не то что тебя.
Тут Олеша и сам заметно разозлился.
— А иди ты, Козонков, в свою коровью подхвостицу, — сказал он.
Козонков и в самом деле встал. Пошел от бани, ругая Олешу, потом оглянулся и погрозил батогом:
— За оскорбление личности. По мелкому указу!
— Указчик… — Олеша взялся за топор. — Такому указчику хрен за щеку.
Я тоже взялся за пилу, спросил:
— Чего это вы?
— А чего? — обернулся плотник.
— Да так, ничего…
— Ничего оно и есть ничего. — Олеша поплевал на задубевшие ладони. Всю жизнь у нас с ним споры идут, а жить друг без дружки не можем. Каждый день проведывает, чуть что — и шумит батогом. С малолетства так дело шло. Помню, весной дело было…