Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)
Шрифт:
Дело в том, что тремя днями раньше, в тот самый день, когда Джоанна покупала билет (дата выяснилась в разговоре с вокзальным клерком), мистеру Маккаули пришло письмо от Кена Будро, в котором тот спрашивал:
а) нельзя ли попросить немного денег в долг под залог принадлежащей ему (Кену Будро) и его умершей жене Марселе мебели, хранящейся у мистера Маккаули в сарае, или,
б) если нельзя, то, может быть, мистер Маккаули эту мебель продаст и вырученные деньги как можно быстрее вышлет в Саскачеван.
При этом шустрый малый никак не упоминал долги, которые не первый год за ним числятся: тесть не единожды ссужал его деньгами, и каждый раз под залог этой мебели, так что долгов на ней и так уже повисло больше, чем все те деньги, за которые ее можно продать при самом удачном раскладе. Мог ли Кен Будро обо всем этом забыть? Или он надеется (и это куда более вероятно), что забыл обо всем как раз тесть?
Теперь он, стало
«Если удастся превозмочь один затык, – писал он, – тогда уж точно дело пойдет». А в чем затык-то? Понятно в чем: срочно нужны деньги, и ведь – гад какой! – не говорит на что. То ли прежнему владельцу задолжал, то ли банку, то ли частному какому-то держателю закладной, то ли ему еще зачем нужно… Все та же знакомая история: отчаянно льстивый тон и сразу же заносчивость, как будто это тесть виноват в его страданиях, в том стыде, который Кену пришлось пережить из-за Марселы.
Гоня от себя дурные предчувствия и памятуя о том, что все-таки Кен Будро как-никак его зять, ветеран войны, да и в браке прошел через множество испытаний, мистер Маккаули сел за стол и стал писать ему письмо, в котором сообщал, что понятия не имеет, как можно выручить за эту мебель приличные деньги, что он вообще себе не представляет, с какого конца за такую проблему берутся, поэтому прилагает чек и будет считать, что деньги дает просто в долг под честное слово. А зятя просит отнестись к этому ответственно, а заодно вспомнить, сколько тот аналогичным образом набрал долгов в прошлом: в совокупности они, наверное, уже давно превысили всякую мыслимую стоимость пресловутой мебели. Приложил список дат и сумм. И отметил, что, помимо пятидесяти долларов, уплаченных зятем года два назад с обещанием регулярно гасить оставшийся долг частями, больше он не получил ни шиша. Кен все же должен понимать, что из-за этих беспроцентных и невозвращенных ссуд доходы мистера Маккаули сократились, ведь в ином случае он эти деньги куда-нибудь бы вложил.
Еще он хотел добавить: «Я не такой дурак, как Вы, похоже, думаете», но решил этого не писать, ибо тем самым выявил бы свое раздражение, а может, и слабость.
И вот – здрасте пожалуйста. Не ожидая ответа, зять жжет мосты, да еще и Джоанну в свои козни впутывает (подход к женщинам он всегда находил с легкостью), завладевая таким образом и чеком, и мебелью. По словам станционного клерка, отправку мебели женщина оплатила сама. Тоже мне мебель: клен не клен – современная безвкусная дешевка, ее и покупали-то по сильно завышенной цене, а уж теперь за нее точно много не получишь, тем более если вычесть деньги, что сдерет за перевозку железная дорога. Будь они поумней, лучше взяли бы что-нибудь из дома – один из старых комодов или хотя бы кушетку из гостиной: сидеть на ней все равно сплошное мучение. Конечно! – что-нибудь из того, что произведено и куплено в прошлом веке. Это, правда, было бы кражей уже неприкрытой. Но и то, что сделали они, немногим лучше.
Спать он пошел, решительно настроившись подавать в суд.
Проснулся в пустом доме, один: с кухни ни кофе, ни завтраком не пахнет, зато вонь горелого металла все не выветривается. И осенний промозглый холод, который от пола до высоких потолков завладел обезлюдевшими комнатами. Еще вчера вечером было тепло, и позавчера, и раньше, газогрей покуда не зажигали, и когда мистер Маккаули в конце концов все же включил его, с потоком теплого воздуха пришла какая-то подвальная сырость, запахло плесенью, землей и тленом. Старик умылся и стал одеваться, делая все медленно, временами в забывчивости замирая, потом намазал себе арахисовым маслом кусок хлеба на завтрак. В его поколении немало было мужчин, которые с гордостью заявляли, что сами неспособны даже воду вскипятить; вот он как раз и был одним из них. Он выглянул в фасадное окно и увидел, что по ту сторону ипподрома деревья исчезли, их поглотил утренний туман, который, казалось, сгущается все больше, вместо того чтобы, как ему в этот час положено, рассеиваться; вот он наползает уже и на ипподром. Старику даже показалось, что в тумане неясными силуэтами маячат здания старой Выставки – непритязательные просторные коробки вроде огромных сараев. Много лет они простояли впустую – да всю войну! – и он забыл уже, что в конце концов с ними стало. То ли их снесли, то ли сами рухнули. Ипподром, который на их месте теперь, он ненавидел: жуткие толпы, орущие громкоговорители, пьянство (несмотря на запрет) и зверский ор по воскресеньям летом. Эти мысли всколыхнули в нем воспоминания о бедняжке Марселе: как она сидит на ступеньках веранды и одного за другим окликает повзрослевших бывших одноклассников, которые невдалеке паркуются и выходят из машин, спеша на скачки. Как веселилась она тогда, как радовалась, что снова в родном поселке, всех норовила обнять, взахлеб болтала, всем уши прожужжала трескотней о днях ушедшего детства и о том, как она по всем тут соскучилась. Дескать, единственное, что здесь не очень, так это то, что она скучает по Кену, своему мужу, которому пришлось остаться на западе из-за работы.
На веранду она тогда вылезла в шелковой пижаме – нечесаная, всклокоченная крашеная блондинка. Руки-ноги тощенькие, а лицо одутловатое и темное, с коричневым отливом, однако, похоже, не от загара, которым объясняла это она. Может, печень уже была сорвана.
Ее девочка тогда оставалась в доме, смотрела телевизор – воскресные мультики, определенно чересчур детские для ее возраста.
Что с его дочерью не так, он не понимал, да и уверенности не было – так, не так… Потом Марсела поехала в Лондон решать какие-то свои женские проблемы и в больнице умерла. Когда он позвонил ее мужу и сообщил ему, Кен Будро только спросил: «Что она принимала?»
А если бы тогда была жива мать Марселы, что-нибудь изменилось бы? В том-то и дело, что ее мать, даже когда была еще в силе, пребывала в таком же смятении, что и он сам. Сидела на кухне и плакала, а дочь-подросток в это время, запершись в комнате, лезла из окна на крышу веранды, чтобы потом по крыше съехать прямо в объятия целой оравы мальчишек, приехавших за ней на машине.
Дом был пропитан ощущением вопиющего обмана, вражды и измены. Они с женой были любящими родителями, в этом нет сомнений, но Марсела приперла их к стенке. Когда она сбежала из дома с каким-то летчиком, они надеялись, что наконец-то у нее будет все как у людей. Они ни в чем не ущемляли молодых, считая их союз в высшей степени нормальным и обещающим. Но все рухнуло. Джоанну Парри он тоже ни в чем не притеснял, был с нею щедр, а она ему вона как отплатила, – все видели?
Ладно, пошел в центр поселка, в гостинице сел завтракать.
– Надо же, вы сегодня прямо ни свет ни заря, – сказала официантка.
Она еще наливала ему кофе, а он уже пустился рассказывать про домработницу – как та от него сбежала, причем ни с того ни с сего, и не только не предупредила заранее, но и забрала с собой целую машину мебели, когда-то принадлежавшей его дочери, а теперь зятю, но на самом деле даже и не зятю, потому что эта мебель была куплена на деньги, подаренные им самим на свадьбу дочери. Поведал о том, как его дочь вышла замуж за летчика, симпатичного, внушавшего доверие парня, который, как выяснилось, готов обмануть, едва отвернешься.
– Извините, – сказала официантка. – Я бы с удовольствием с вами поболтала, но вон там люди, мне надо им завтрак нести. Извините.
Он поднялся по лестнице к себе в контору, где, расстеленные на письменном столе, его ожидали старые карты, которые он накануне изучал, пытаясь отыскать местоположение старейшего в округе кладбища, заброшенного, по его сведениям, в 1839 году. Включил свет и сел, но обнаружил, что сосредоточиться не может.
Получив от официантки щелчок по носу (или то, что он принял за таковой), он уже не способен был ни доедать свой завтрак, ни наслаждаться кофе. Решил прогуляться, чтобы прийти в себя и унять волнение. Но вместо того чтобы спокойно следовать обычной своей дорогой, он, к собственному удивлению, начал вдруг произносить речи. Только спроси его кто-нибудь, как он поживает, он тут же начинал самым для себя нехарактерным, даже постыдным образом вываливать на человека свои проблемы, и, точно как давешняя официантка, эти люди (у которых, конечно, тоже были дела, всякий там бизнес, то-се) принимались переминаться с ноги на ногу, кивать и под разными предлогами спешили исчезнуть. Погода же тем утром, похоже, совершенно не собиралась теплеть, как это водится в такие туманные утра; в легоньком пиджачке он скоро озяб и по дороге стал заходить в магазины греться.
Чем дольше встреченный приятель знал его, тем более бывал смущен и обескуражен. Ведь он всегда был самым что ни на есть приличным, сдержанным джентльменом, обычно мыслями был устремлен в иные времена и посредством вежливой обходительности исподволь как бы даже извинялся за свое высокое общественное положение (что было несколько смешно, потому что высота его положения вся была в его воспоминаниях и другим совершенно не очевидна). Уж кто-кто, а он-то был последним, от кого можно было ждать громкого оглашения обид или обращения за сочувствием: таких вещей он не делал, даже когда умерла его жена, и когда умерла дочь, тоже не делал; однако вот он – тычет тебе в нос письмо, призывая в свидетели тому, как бесстыже какой-тот парень вновь и вновь тянет с него деньги, и даже теперь, когда он над тем парнем в очередной раз сжалился, тот – представляете? – вступил в сговор с его домработницей, чтобы украсть мебель! Некоторым казалось, что он говорит о собственной мебели, и у них возникало впечатление, будто старика оставили в пустом доме, без кровати и стула. Советовали идти в полицию.