Плюс-минус бесконечность
Шрифт:
Он рывком выбросился из уютного древнего кресла, покойного, недавно обтянутого мягкой темно-коричневой кожей, метнулся к двери, дробно посыпался по новой, с резными перилами, деревянной лестнице, сладко пахнувшей пиленой сосной, ворвался, прижав руки к груди, в просторную кухню (красота кругом: кожа сочно-бордовая, панели темного дерева, авторский кафель с акварельным узором – все та же Аля-На-Все-Руки-Мастер эскиз рисовала и подбирала материалы, так что и на дизайн-проект тратиться не пришлось, работа как бы вошла в ее обязанности универсальной секретарши – нет, расставаться нельзя) – распахнул холодильник – ага, вот эта коричневая, с голубой этикеткой – сорок капель – нет, лучше пятьдесят…
Обычно после этого сердце постепенно замедляло, выравнивало свой неистовый гон, дыхание открывалось, прояснялись мысли, приходило четкое осознание зряшности пережитого стресса, собственной мнительности, основанной на маниакальном страхе внезапной смерти. Но сегодня все происходило не так: рот наполнился жидкой слюной, одеревенел язык, в голове стремительно
В жизни Щеглов состоялся – потому что вульгарно сбежал на Запад в середине семидесятых, когда рука окрепла, но задор еще не прошел. Не пожелал двойной жизни, на которую обрекали его Советы, – как и всех пишущих, рисующих, ваяющих, поющих, играющих, сочиняющих, танцующих и прочих дирижирующих, вернее, тех из них, которые параллельно являлись еще и думающими, а, следовательно, страдающими. Сбежал в прямом смысле слова – ногами и бегом – в Париже, куда (совершенно случайно, шансы на другой шанс стремились к нулю) вырвался в составе вполне себе политкорректной делегации молодых художников-соцреалистов: с еще не погасшей угодливой улыбкой на лице без предупреждения ринулся прочь от намертво, как моллюск-убийца с ядовитыми присосками, прилепившегося дружелюбного кагебешника. Тот просто не сумел догнать длинноногого невозвращенца, с риском для жизни мчавшегося на красный свет наискосок через оживленную улицу. Франция с равнодушным радушием приняла его – имевшего при себе два франка, но не смену белья и одежды – спасибо ей, неотразимой мировой проститутке, великой парфюмерной державе! Нет, Алексей предателем не был: он понимал и умом, и сердцем, что покидает страну поистине великую, которой еще предстоит опомниться, но непохоже было, что это произойдет достаточно скоро, – а его время ощутимо таяло, и все естество бунтовало против того, чтобы превратиться еще в одного мученика несокрушимой Системы, на должности учителя рисования в средней школе или художника-оформителя ЖЭКа, гордящегося тем, что не изменил земле предков. И в конце нулевых – известным российским авангардистом, основателем собственной школы, не похожей ни на одну другую, и – да! – очень обеспеченным человеком – вернулся! Новой семьи не создал, хорошо понимая, что это гиря на ногу крылатому человеку, а старая… Жену он бросил за два года до побега – потому что банально остыл к ней, и жить рядом стало невмочь – аж зубы сводило. Маленькая, еще не очеловечившаяся дочка вызывала поначалу только абстрактное чувство гордости за удачное осеменение – но оно быстро потускнело, съежилось под счастливым бременем тайного запойного творчества и будоражащего одиночества в мастерской за редкими, но денежными халтурами, обеспечившими не только основные жизненные потребности, но и несокрушимую благонадежность, сыгравшую однажды свою решительную роль. Его открытой для худсоветов нишей стали будни модных комсомольских строек: разного рода венеры, вываливающие тяжелые колосья волос из-под касок электросварщиц, и обнаженные по пояс мускулистые красавцы-метростроевцы шли нарасхват – только места надо было знать…
Последние годы, по возвращении, застряла в нем одна странная, неожиданная заноза: вдруг показалось, что, привыкнув к бесконечным вольностям ставшего родным авангарда, он как бы утратил классические навыки. «Да не пиши ты меня Женщиной-Танцем! Или Женщиной-Зимой! Напиши ты мой нормальный портрет, с руками и ногами – и чтоб лицо было на голове, где ему и положено! Ты что – разучился?» – истерила молодка-любовница, красиво позируя на диване. Он хотел угодить ей, злился на нее и себя, похабно орал, швыряя палитру через всю студию, – и с ужасом видел неудачную компоновку, слишком длинные руки с не поддающимися никаким усилиям кистями, невыразительное, плоское лицо, совершенно не желавшее дать какой-нибудь убедительный рельеф или хоть проблеск жизни… «Кто разучился?! Я?!! Да что ты можешь понимать! Я – Щеглов, к твоему сведенью!» – рычал Алексей и чувствовал, холодея, что именно разучился, разучился тому, что казалось раньше самой простотой, от чего бежал, презрительно кривя губы… Он рассорился с женщиной, не завершив портрет, придумал приличный предлог – она-де слишком требовательная и вздорная – и выставил вон из своего дома и жизни, причем с отчетливым сожалением, потому что не успел переболеть ею до конца и с удовольствием еще месяц-другой повозился бы… Долго мучился, пытался делать карандашные зарисовки, – собаки, деревья – как в детстве – но ни в чем не повинный зверь сам собой превращался в нечто лоскутное с множеством когтистых ног, а дерево представало клубящимся вихрем… Он так видел. Он теперь так видел. Убеждал себя, что умеет распознать и запечатлеть суть, а работа над бренной формой – удел посредственности, верил в это – не вешаться же! – но становилось вдруг жутко иногда, когда даже клубком свернувшаяся на диване чужая кошка отказывалась послушно перекочевать на белый лист как была, без лишних глаз и женских волос…
Где-то сбоку послышался четкий стук острых каблуков, больной хотел позвать: «Аля!» – но с трудом выдавил лишь сиплый жеваный звук. Каблуки приблизились, в темноте над лежащим кто-то склонился – и отчетливо нависла чужая, будто незнакомая аура. Почему он сразу понял, что это не она? Запах! Да, да, запах – душный и тяжелый, женский. Алины духи он знал: они пахли весной – южным ветром, лопнувшими почками, первой легкой грозой, яблочным цветом… Эту весну она всегда носила с собой, как вечную молодость. Над ним стояла не Аля – кто-то другой.
Алексей в ужасе открыл глаза, увидел только тьму и вдруг парализующее испугался, что ослеп, – ведь только что, когда он спускался за лекарством, был замечательный пасмурный, но сухой осенний день – с листвой цвета карри и старого лимона, с высоким простоквашным небом в брызгах райских яблочек! Он вздрогнул, рванулся сесть, бурно дыша, простер руки – и будто мазнул кончиками пальцев по чему-то рыхлому, сразу отпрянувшему… Голос прорезался, и несчастный гулко протрубил: «А-аллю-у!!». Шаги, приподнявшиеся с каблуков еще выше, на цыпочки, с шуршанием унеслись, ясно скрипнула туда-сюда дверь, но зато он теперь знал, что со зрением все в порядке, потому что одновременно с дверным скрипом мелькнул тусклый, будто дальний свет. Он сидел на диване, свесив ноги и едва переводя дух.
Значит, правда. Значит, не казалось. Значит, и то – тоже было. Но так отчетливо – в первый раз… Сначала у него сама собой переместилась рукопись. Обычно он раньше десяти никогда из постели не выбирался, а тут вдруг ранним утром одолело нечто вроде невнятного эротического сна – вылез босиком, потный и плохо пахнущий, на кухню за минералкой – и с изумлением обнаружил прямо на кухонном столе свою едва начатую амбарную книгу. Да, действительно, он накануне перечитывал написанное за день, нежась на упругом диване со стаканчиком арманьяка, но ведь перед сном пунктуально отнес все бумаги наверх! Или не отнес? Аля встала в своей избушке рано – ключи от дома у нее тоже есть, разумеется, – прошла за чем-то, имея твердое на то разрешение, в его кабинет – и заинтересовалась, а потом забыла вернуть? Это настолько на нее не похоже, что даже рассматривать смешно! Тогда Алексей первым делом проверил дверь – оказалась запертой… Пришлось обозвать себя маразматиком и признать, что наверх отнести все-таки лишь собирался…
Через день, возвращаясь в дом из вконец одичавшего сада, который тщетно пытался обследовать, увидел в окне привидение. Случайно поднял взгляд на свое почти чердачное оконце, как зачем-то каждый раз делал юнцом, подходя ко входу, – а там словно кто-то отскочил от окна, и отчетливо дрогнула отодвинутая занавеска! Поскольку ни в каких призраков Алексей отродясь не верил, возможность галлюцинаций у себя признать не хотел, а секретарша еще полчаса назад отправилась на рынок в Ораниенбаум, то первым делом он подумал о воре, потому что дверь за собой, выходя, не запирал. Поколебавшись, все-таки боязливо сунулся на веранду, постоял, послушал: ни шороха, ни вздоха; повел глазами туда-сюда: ничего, чем можно было бы, если что, защититься! Осторожно глянул сквозь стекло на кухню: никого – зато, бесшумно пробравшись туда, вынул тесак поувесистей из подставки для ножей! Чувствуя себя чуть более уверенно, как и всякий мужчина, которому удалось заполучить какое ни есть оружие, двинулся в обход владений – но лишь убедился, что дом совершенно пуст и противоположная дверь, выходившая когда-то на задний двор, а теперь – прямиком в заросли чубушника, заперта на четыре оборота ключа. Снова обругал себя, на этот раз – неврастеником, рухнул прямо в рабочей куртке в кресло, жахнул полный стакан чего-то крепкого из первой попавшейся бутылки – и только тогда перестали трястись руки… К слову сказать, первая паническая атака здесь, на даче, случилась именно тогда – но удалось выскочить на воздух, продышаться, отсидеться на крыльце до Алиного возвращения… И еще в кармане куртки оказался телефон – Алексей долго истерически жал единицу, установленную в качестве «горячей кнопки» Алей на саму себя, – и действительно, скоро услышал ее близкий, теплый, слегка мурлычущий голос, сразу вселивший надежду и покой: «Сейчас, Алексей Саныч, я уже подъезжаю…».
Вспомнились и мелочи – вроде странных шумов и шорохов – но, будучи человеком искусства, он с романтическим удовольствием думал о том, что старые дома, даже те, в которых, как в этом, внешне ничего не осталось от прежнего, все равно живут своей таинственной внутренней жизнью и, может быть, тоже умеют вздыхать и плакать о былом… А может, сверчок какой-нибудь за печкой поселился, или мыши наведываются… Он взрослый нормальный мужик – и что, пугаться всего этого должен? А еще лучше – взять и сказать Але: давай уедем, мне тут страшно, и все время кажется, что в доме кто-то есть. Она решит, что старик начал впадать в детство, – и уж точно никогда… А ему еще хотелось надеяться, что у них просто все развивается – медленно, постепенно, неторопливо, и когда-нибудь, если он сам решит попытаться…
Но теперь, постепенно приходя в себя в неожиданной тьме (выходило, что вырубился не менее чем на полсуток, хорошенькое дело!), он начал осознавать, что все странности, происходившие с момента приезда, неслучайны и зловеще связаны между собой. И другое смутно припоминалось: будто даже слышал сквозь глубокий сон что-то угрожающее, ярко осознанное, но сразу позабытое, – а потом списал на кошмар… Так, надо валить отсюда. Утром же он скажет Але, чтоб собиралась, – наплевать, что ей там покажется: она наемный работник и пусть делает, что велят! Очевидно же: по дому кто-то беспрепятственно шляется, баба какая-то, – не хватало только, чтоб его тут зарезали! Кстати, откуда он понял, что баба? Духи? Нет, что-то другое, какое-то более глубокое узнавание… Да какая разница – просто унести бы ноги!