По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. Корейские сказки
Шрифт:
Дальше мчится поезд, и опять поля, – изможденные, чахлые, как больной в последнем градусе чахотки.
В окне вагона Уфимская губерния, с ее грандиозными работами Уфа-Златоустовской железной дороги, с ее башкирами, лесами и железными заводами.
Как змея извивается поезд, и с высоты обрывов открывается беспредельная даль долин Белой, Уфы, Сима, Юрезани с панорамой синеватой мглой покрытых, лесистых, вечнозеленых гор Урала.
В этой мглистой синеве щемящий и захватывающий простор, покой и тишина. В этих таинственных лесных дебрях,
И здесь и в Сибири эти запрятанные в дебрях делатели фальшивых денег положили основание многим крупным состояниям, получая сами в награду всегда смерть, – от ножа ли, от удара ли топором сзади, или во сне, а то дверь одинокой кельи, – мастерская несчастного мастера, – подопрут снаружи, обложат келью соломой и зажгут солому.
– О, какой перекос! О, как страшно! А смотрите, смотрите, совсем нависла та гора: вот-вот полетят оттуда камни… Ничего хуже этой дороги я не знаю… А вот на ровном месте зачем понадобились все эти извороты… мошенничество очевидное, чтоб больше верст вышло… Ведь они, все эти инженеры, как-то от версты у них: чем больше верст… понимаете? Ужасно, ужасно…
– Но, помилуйте, это образцовая дорога. Поразительная техника, смелость приемов.
– Вы, вероятно, тоже инженер?
– Д-да.
Веселый смех.
Поезд гулко мчится, и притихли навек загадочными сфинксами залегшие здесь насыпи-гиганты, темные, как колодцы, выемки, мосты и отводы рек… Смирялись камнем и цементом окованные реки, – не рвутся больше и только тихо плачут там, внизу, о былой свободе.
А в окнах все те же башкирские леса – в долинах ободранные от коры береза и липа, на горах – сосна и лиственница; те же вымирающие башкиры.
Станция Мурсалимкино.
Русские крестьяне о чем-то спорят с башкирами. Башкиры смущенно говорят:
– Наши леса…
– Ваши, так почему же, – раздраженно возражают им крестьяне, – казенные полесовщики? [2]
– Чтоб никто не воровал, – отвечают не совсем уверенно башкиры.
– Да ведь воры-то кто здесь, как не вы? Первые воры и жулики… Палец об палец не ударят: «я дворянин», а свести лошадь да в котле сварить – первое его дворянское дело, сколько ты их ни корми и ни пои.
2
С 1830-х годов царское правительство стало проводить политику «организованной» колонизации Башкирии русским крестьянством, в связи с чем огромные площади пахотных и других угодий перешли к переселенцам и в казну.
Смущенные, худые башкиры спешат уйти от нас, а Василий продолжает с той же энергией:
– Землю на пять лет сдает, а уже зимой опять идет: дай чаю, дай хлеба, дай денег… «Да ведь ты все деньги взял уже?» – Ну, снимай еще на пять лет вперед… Чего же станешь делать с ним? И снимаешь…
– Дорого?
– Да ведь как придется… Уж, конечно, за пять лет вперед больше двугривенного на десятину не приходится платить.
Я смотрю в веселые глаза говорящего со мной.
– Худого ведь нет, – говорю я ему.
Усмехается довольно:
– Да ведь не было б, коли б другой народ был…
– Вас-то, русских, много теперь?
– Пятьсот в нашей деревне. Вот только эти хозяева донимают…
– Выморите ведь их скоро, – утешаю я.
– Дай бог скорее, – смеется крестьянин, смеются другие, окружившие нас крестьяне.
– А я вот слышал, – говорю я, – что у башкир землю отберут и из вас и башкир одну общину сделают.
Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.
– Бог с ней и с землей тогда: уйдем… От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать… Уйдем, свет за очи уйдем…
– Но ведь башкиры тоже люди…
– Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали, – пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.
– Хоть путный, хоть беспутный, – деловито перебивает другой, – а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей – толков не будет… Хуже да хуже только и будет… Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет… земля как жена – по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит… Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь – не столяр, хоть ты что.
– Это можно понять, – уткнувшись в землю, поясняет третий.
– Вы вот здесь так говорите, – отвечаю я, – а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки, – я думаю, они запечалились бы.
Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:
– Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит – также уйдешь… Нас погнало… Тридцать лет за землю платили, – кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши… кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.
Последний звонок, и я спешу в вагон.
Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».
Все дальше и дальше. Вот и Сибирь… Челябинск…
Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91-м году, когда только производились изыскания. Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь, – полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.
Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).
Я помню наше обратное возвращение тогда. Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91-го года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей. Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.