По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет
Шрифт:
Я понял, что мой визит несколько затянулся. Мне ясно дали понять это. Встав со стула, я извинился и сказал, что, по-видимому, не вовремя пришёл и поэтому позволю себе раскланяться.
— Пожалуйста.
Я обулся, сбежал по лестнице и, ещё раз извинившись за неуместное вторжение, ушёл.
— Вы сможете сами открыть калитку?
— Сумею…
На этом наше знакомство закончилось.
Я нисколько не обижен на Мельникова. Я понимаю его. Сорок лет отделяет его от дней, когда имя его гремело повсюду. Сорок лет…
Мне жаль только, что он не понял меня. Я шёл к нему с открытым сердцем, без всякой задней мысли, так же как и сейчас, невольно задумываясь, как много надо иметь внутренней силы, чтоб не сломиться под ударами незаслуженной критики и гордо перенести нелёгкие годы забвения.
Я ушёл от него с чувством горечи.
Выйдя из переулка, я свернул налево по Плотникову.
Теперь мне кажется, что это было очень давно. В крохотной комнате, вся обстановка которой состояла из железной койки, колченогого стола и занимавшего полкомнаты рояля, я заканчивал своё первое литературное произведение, здесь же начал второе. По вечерам, при свете стосвечовой лампы, покрытой бумажным колпаком, отчего в комнате всегда пахло жжёным, я читал вслух написанное. Верной слушательницей моей была Р., визиты которой почему-то повергали в смущение моих старушек-хозяек. Задыхаясь от волнения, они сдавленным шёпотом спрашивали сквозь замочную скважину: «Кто?» — и потом долго лязгали замком и цепочкой. Не сомневаюсь, что они были уверены, будто Р. приезжает сюда инкогнито, меняя по дороге фиакры с завешенными окнами, и только на лестнице снимает полумаску. Веселясь по этому поводу, мы с Р. прозвали мою резиденцию Пэ, от Рю-де-ля-Пэ — самой фешенебельной и галантной из парижских улиц… Сейчас мне кажется, что это действительно так, и Р. на самом деле, кутаясь в чёрную шаль и шурша шёлковыми юбками, пыталась незаметно проскользнуть мимо консьержки в подъезде. И было это очень давно, лет сто назад. Тогда же, когда Пушкин захаживал в небольшой особняк с колоннами на углу Гагаринского и Хрущёвского переулков. Там собирались декабристы, и в стене одной из комнат был потайной ход, и на кафельных печах с медными вьюшками в овальных медальонах маркизы целовались с пастушками.
У этого дома я тоже постоял. Но никто не вышел. Я спросил у кучера, сидевшего на облучке, кого он дожидается.
— А тебе не всё равно? — сказал он мрачно. — Мой барин здесь подолгу сидит, не дождёшься.
— А кто твой барин?
— Камер-юнкер. А ты?
— Гвардии капитан, теперь запаса.
Мы закурили по «Беломору». Глядя на выросшую за особняком девятиэтажную башню, мы заговорили о том, как быстро всё на глазах меняется. Давно ли ещё звонили колокола у Николы-на-Песках, и хлеб в булочной на углу Смоленского продавался настоящий ржаной, а водка стоила…
— Да, — вздохнул кучер, — не звонят больше колокола у Николы, жителям, мол, мешает, и булочной тоже нет, а на месте этой башни, где сейчас кафе «Адриатика» — неплохое кафе, только дерут три шкуры, — был особняк купца Снегина. И ещё пять таких особняков у него было, и три доходных дома, и трактиров по всей Москве штук пятнадцать, если не больше.
Мы повздыхали, повздыхали, и я побрёл дальше. Мне почему-то подумалось, что человек, от которого я только что ушёл, так же вот бродит по этим когда-то тихим арбатским переулкам и смотрит, как на месте уютных особняков с мезонинчиками вырастают похожие как две капли воды одна на другую, лишённые балконов и собственного лица, эти белые девятиэтажные башни, как рассыпается под скрежет бульдозеров старая Москва…
— Не грустно на это смотреть? — спросил я.
— Мало сказать грустно…
Мы испытующе посмотрели друг другу в глаза, я и он, оба с поседевшими д'артаньяновскими усиками, и, не сговариваясь, направились к «Адриатике», той самой, где был когда-то особняк купца Снегина.
— Да, — сказал мой спутник, когда мы устроились за столиком у окна. — Появление этих башен вполне закономерно. Без них сейчас не обойтись, что поделаешь. Но какое они имели право вторгаться сюда, в самое сердце Москвы? Кто им это разрешил? В конце концов, это просто бесцеремонно. А бесцеремонность в архитектуре так же непростительна, как и безвкусица. Да, да, по вашему взгляду я вижу, что вы со мной согласны и с жаром заговорите сейчас о новой гостинице «Националь» на улице Горького. А я вам скажу, что вы опоздали на добрых два столетия, и всё это началось, когда ещё Матвей Казаков позволил себе построить в Кремле Сенат, а полстолетия спустя архитектором Тоном был сооружён Большой Кремлевский дворец. Разве они имеют право стоять рядом с Успенским собором, Потешным дворцом? И вот, глядя на Казаковых и Тонов, московская башня решила, что ей всё разрешено, и двинула из своих Мневников и Филей в святая святых Москвы. Как тут не загрустить, как не заплакать? Мне говорят — новая Москва! И я за новую, но я за Москву. Лужники построили на месте сараев и бараков, университет —
Нашёл что беречь, скажут мне и вспомнят Париж, барона Османа, которого тоже ругали, когда он пробивал свои широкие бульвары через самое сердце ещё Виктором Гюго воспетого Парижа.
Знаю, знаю, знаю… Парижские бульвары прекрасны, но строились-то они по указке трусливого Луи Бонапарта, боявшегося «черни» и её баррикад на узких улицах. А чего нам бояться? Страховому обществу «Россия» до революции мог нравиться этот участок, и оно, ни с кем и ни с чем не считаясь, покупало его и строило свои громады. Но сейчас… Ведь всё по плану делается — городской архитектор, архитектурное управление, горисполком, дерева без чьего-то там разрешения срубить нельзя… А башни всё лезут и лезут…
Я робко вставил:
— И это говорите вы, который…
— Да, я, который… Вы не учитываете одной вещи — вернее, двух. Во-первых, что всё, о чём вы хотели сказать, происходило в двадцатые годы, когда у Мейерхольда артисты ходили в зелёных париках и всё, что не было выкрашено в красный цвет, кроме этих париков, считалось контрреволюционным. И второе — небезызвестный вам клуб «Каучук» был не саранчой, лишённой какой-либо индивидуальности, а первой робкой ласточкой, призывом, запевом, если хотите — «Марсельезой»… А башня, в которой мы с вами сидим, может быть, и полезна в борьбе с жилищным кризисом, но как произведению искусства — ей ноль цена. Типовой проект расселил людей, но убил искусство. Стёр лицо. У Сызрани и Москвы оно теперь одно, не отличишь.
— Что же делать?
— Думать! Прежде всего — думать. Думать и искать. А не только печатать синьки. И не класть ноги на стол, на котором хрусталь и фарфор, как это позволил себе сделать всё тот же Казаков, с лёгкой руки которого всё началось. Пусть даже сам царь или царица тебе приказывают: «Строй!», разведи руками и скажи: «Не имею права, тут до меня ещё строили, и поискуснее… Разрешите где-нибудь в сторонке, подальше…» — Мой собеседник вдруг рассмеялся. — Но самое смешное, а может, и горькое — это то, что никто до сих пор не задумался: а кто же, в конце концов, автор этой башни? А ведь он есть! И, вероятно, даже не он, а они, целые бюро. Но кто они — никто не знает. Так же как никто не знает, кто же построил Реймский собор или Нотр-Дам. Смешно, не правда ли? Впрочем, стоит ли обо всём этом говорить, когда существует столько неразрешённых проблем и, как пишут в газетах, мы скоро задохнёмся от выхлопных газов и будем жить друг у друга на головах. А в общем-то вы должны меня понять — всё это только брюзжание человека преклонного возраста, которому, в силу именно этого и не вполне удачно сложившейся биографии, ничего другого и не остаётся. Простите меня великодушно.
На этом монолог моего собеседника, в уста которого я просто-напросто вложил свои собственные мысли, чтобы было интереснее, и закончился.
Я встал, расплатился и вышел на улицу. Собеседник мой, как и положено в таких случаях, медленно растаял в воздухе.
Есть один вид искусства, который все считают себя вправе критиковать. Все, без исключения. От академика до домашней хозяйки в очереди. Это архитектура. Когда критикуют какую-нибудь книгу или картину, всегда говорят: «Я, конечно, не писатель, не художник, но…» Когда же ругают новый дом, этой оговорки не делают… «Понастроили коробок и думают…» — говорили в 20–30-е годы. Попозже, в период излишеств, — «Понатыкали колонн и считают…» Теперь мы говорим: «Куда ни глянь, везде башни…»
Ох уж эти башни… Вот и я включился в критику их, хотя и имею кое-какое оправдание — был когда-то архитектором. Но, может быть, именно поэтому — не встать ли мне на защиту архитекторов и градостроителей?
Немного подумаем.
Что делать, например, такому городу, как Москва, в которой семь миллионов жителей, не считая сотен тысяч командировочных и вообще приезжих, да к тому же не сидящих на одном месте? Как их всех расселить, как помочь им в городской толкотне и суетне? И как всего этого достичь, не меняя лица города?