Побратимы меча
Шрифт:
Еще большее впечатление произвел рубин на его дочь. Едва Гуннхильд увидела самоцвет, как тут же возжелала его. Очень уж ей была охота похвалиться перед своими сестрами, отплатить им за многие годы насмешек насчет ее дурной одежды. А когда Гуннхильд что-либо решала, когда ей чего-либо хотелось, тут ничто не могло ее остановить, и отцу ее это было известно. Так что никаких возражений против нашего брака у него не осталось, и он дал свое согласие. Мои будущие свойственники уступали нам с Гуннхильд удаленную небольшую усадьбу — это было ее приданое, а мой самоцвет — моим вкладом. Но в последний момент — то ли слишком мучительна для меня была мысль о разлуке с оберегом, напоминавшим мне о моей жизни в Англии, то ли
Свадьбу справили так негромко, что соседи, можно сказать, ее и не заметили. Даже Снорри отсутствовал — приступ лихорадки уложил его в постель, и Гуннхильд приоделась только для того, чтобы выставить огненный рубин. Я был поражен, увидев, что обряд проводит странствующий священник. То был один из тех святых людей, христиан, которых в стране появлялось все больше, они ходили от хутора к хутору, уговаривая женщин принять их веру и крестить своих детей и ругая при этом исконную веру, которую называли не иначе, как варварской и языческой. Во время свадебного обряда я понял, что жена моя — истовая христианка. Она стояла рядом со мной, слегка вспотев в своем свадебном наряде, и выкрикивала ответы своим не слишком нежным голосом так благочестиво и громко, что мне стало ясно — она верит каждому заклинанию священника. То и дело, я заметил, она поглаживала с видом собственницы огненный рубин, висевший между ее пышных грудей.
Мой тесть устроил свадебный пир настолько скудный, насколько мог, а после застолья немногочисленные родственники проводили нас с женой до нашей усадьбы, после чего оставили одних. Позже тем вечером Гуннхильд дала понять, что о телесной близости между нами не может быть речи. Она посвятила себя Белому Христу, объявила она надменно, и сходиться с неверующим, вроде меня, для нее отвратительно. Я же против этого не стал возражать. По дороге к нашему новому дому я размышлял о том, что женитьба моя, пожалуй, наихудшая из ошибок, совершенных мною в жизни.
Дальше было не лучше. Я скоро понял, что свадебный дар — эта усадьба — был сделан с расчетом к вящей пользе моих свойственников. Хутор находился слишком далеко от их дома, чтобы они сами могли на нем работать. Тесть же мой был слишком скуп, чтобы нанять управителя, который жил бы там и вел хозяйство, и слишком завидовал соседям, чтобы сдать им землю и пастбище в наем. Вот он нашел наилучшее решение — поселил туда покладистого зятя. Он ждал, что я приведу хутор в полный порядок, а потом отдам ему большую долю сена, мяса или сыра, произведенных на нем. Короче говоря, я должен был стать ему слугой.
И Гуннхильд не собиралась проводить со мной много времени. Добыв себе мужа, а точнее, наложив руку на огненный рубин, она вернулась к прежнему образу жизни. Нужно отдать ей должное — хозяйствовать она умела и быстро вычистила дом, несколько лет пустовавший, и сделала его вполне пригодным для житья. Но она все больше и больше времени проводила в родительском доме, оставаясь там на ночь под тем предлогом, что слишком неблизок обратный путь до супружеского дома. А еще уходила навестить какую-нибудь из множества своих подруг. Ужасное это было общество. Все — неофитки, пылкие новообращенные христианки, и при встрече большую часть времени они тратили, восхваляя друг перед другом превосходные свойства их новой веры и жалуясь на грубость прежней, которую они теперь презирали.
Должен признаться, живи Гуннхильд дома, она бы быстро поняла, что в хозяйстве от меня мало проку. Не гожусь я для сельской работы. Мне претит, вставши поутру, приниматься за то же, вчерашнее, дело, ходить по одним и тем же тропам,
Понятно, что другие хуторяне в этом краю, люди трудолюбивые, считая меня никчемным человеком, избегали моего общества. А я вместо того, чтобы ходить за скотиной и заготавливать на зиму сено, отправился в путь-дорогу навестить моего наставника Транда, наставлявшего меня в исконной вере, когда я был подростком. До жилища Транда было всего полдня пути, и я увидел, что по сравнению с седовласым Снорри он поразительно мало изменился. Он по-прежнему оставался сухопарым, все с той же памятной мне воинской статью, просто одетым и просто живущим в своей маленькой хижине с развешенной по стенам взятой за морем добычей. Он встретил меня с искренней радостью, сказал, что уже наслышан о моем возвращении в эти края. А на свадьбе у меня не побывал, добавил он, посчитав для себя затруднительным тереться среди такого множества христиан.
Мы легко вернулись к старым привычным отношениям наставника и ученика. Когда я сообщил Транду, что посвятил себя Одину-страннику и Одину-вопросителю, он спросил, помню ли я «Речи Высокого», песнь Одина.
— Пусть «Речи Высокого» впредь будут твоим вожатаем, — предложил он. — Постигнув слова Одина, ты найдешь мудрость и утешение. Твой друг Греттир, к примеру, хочет остаться в памяти своими подвигами и доброй славой, и Один говорит по этому поводу, — здесь Транд привел стих:
Мрет скотина,родичи мрут,и сам ты смертен.Слова же славывовек не умрут,коль доброе имя заслужишь. Мрет скотина,родичи мрут,и сам ты смертен.Я ведаю, чтововек не умрет —посмертная слава.В другой день, когда я отпустил какое-то кривое замечание насчет Гуннхильд и ее неутешительного поведения, Транд быстро прочел еще один стих Одина:
К женам любовь —лживы, коварны —что скачка по льду,а конь не подкован,двухлетка игривый,объезженный плохо,или что в бурюкорабль без кормила…Это заставило меня спросить:
— А сам ты был когда-нибудь женат?
Транд покачал головой.
— Нет. Мысль о женитьбе никогда не привлекала меня, а в том возрасте, когда я мог бы жениться, это не позволялось.
— Что ты хочешь сказать — «не позволялось»?
— Фьюлаг, братство, запрещало это, а я серьезно относился к своим клятвам.
— А что это было за братство? — спросил я, надеясь узнать что-то о загадочном его прошлом, о котором этот старый воин никогда не рассказывал.