Почем килограмм славы (сборник)
Шрифт:
Меня познакомили с Доработчиком. Ему тридцать семь лет. Он чем-то напоминает моего рано умершего отца. Я даже знаю чем: выражением лица. Как мужчину я его не увидела. Он прошел мимо моего женского сознания. Скорее как отец. Учитель. Маэстро.
Я стала ходить к нему домой, дорабатывать сценарий. Я живу на Таганке, семнадцать минут до Кремля. От его дома до моего – пятнадцать минут на троллейбусе. И пять минут пешком – до подъезда. Время для работы назначил он: десять часов утра. Я приходила без опоздания, была дисциплинированной, чем выгодно отличалась
Я не пила водку, не трясла ногой и приходила в точно назначенное время. Звонила в дверь. Мне открывали.
Квартира была огромная, с широким коридором. В недрах квартиры шла своя жизнь – жизнь большой семьи, поставленная на широкую ногу.
Его комната узкая, как купе. Кушетка, низкий стол, на столе пишущая машинка. Мы садились друг против друга, и я застывала, зажатая, как в гипс, своей бездарностью.
Мой рассказ существовал не сюжетом, а иронической интонацией, которую непонятно как перевести на экран. Шукшин говорил: «Чем хуже литература, тем лучше кино». И наоборот. Доработчик тоже не знал, как управляться с чужим миром. Мы сидели друг перед другом, мучились. Я – больше, он – меньше. Для меня этот сценарий был началом начал, мое будущее и настоящее. Это был мой ребенок. А для него – чужой ребенок. К нему тоже хорошо относишься, но не так, как к своему.
Вариант сценария, который мы слепили с Володей и Андреем, напоминал груду кирпичей. Надо было из этого выстроить дом.
Доработчик – мрачный, молчаливый, погруженный в себя человек. Он сидел передо мной, искал ключ к сценарию. Устав от поиска, брал гитару и наигрывал, насвистывал, не переставая при этом быть мрачным. Однажды спел песню на слова Шпаликова: «Вот возьму и повешусь, и меня закопают, и десять товарищей, сидя в пивной, кружками вдарят, прощаясь со мной…»
Я смотрела в окно. Думала. Осмысляла. Проникала.
…Вот возьму и повешусь… Лирический герой загнан, но не пугает. Обижается почти по-детски: вот возьму и повешусь. Да. Никто не понимает. Возьму и уйду от всех. И меня закопают. Здесь жалость к себе. Закопают в середине земли. Там темно и сыро. А у вас солнышко светит, птички поют. Вам хорошо. А меня нет и не будет никогда. НИКОГДА! НО! Десять товарищей – вот настоящая ценность жизни. Я представила себе десять мужественных парней, одетых не очень парадно, как строители. Это люди труда и честного поступка.
Они поднимут стаканы, содвинут их разом… Какая сладкая грусть… Я посмотрела на Доработчика. И я его УВИДЕЛА. Это он сам вот возьмет и повесится, потому что жизнь не в радость. Нет в жизни счастья. Мне стало его жаль, но не поверхностной жалостью, как к собаке, например. А возвышенной жалостью-болью, как к Христу на кресте.
Хотя почему крест? Прекрасная профессия, прекрасный дом, сын, мама. И все же: покой человека внутри его. Или он есть, этот покой, или нет. Иногда бомж в подворотне лежит себе и испытывает пушкинское спокойствие.
Я УВИДЕЛА своего Доработчика, и я его поняла. Я поняла его слова и паузы.
Сценарий стронулся с места и пошел. Иногда Доработчик брал гитару и пел. Лицо у него было желтоватое. Щеки – пористые. Кожа напоминала обратную сторону гриба-моховика. Но он казался мне красивым. Мужская, сильная, надчеловеческая красота.
На стене – полка, а на полке среди книг – керамический козел глубокого коричневого цвета. Я вгляделась в глаза своего Доработчика и ахнула:
– У тебя глаза, как у козла рога. Тот же самый керамический отблеск.
Надя – это жена. Она когда-то его полюбила и подарила козла.
Надя ходит за дверью, ведет хозяйство и воспитывает сына. А нам надо писать сценарий. И мы пишем.
Козлы бегают с козлами, а крокодилы плавают с крокодилами. И никогда не бывает, чтобы козел общался с крокодилом и имел от него детей. Дети бывают только у тождественных особей. Так и фильмы.
Мы с Доработчиком одинаково видим мир. Нам одно и то же нравится. Одно и то же кажется смешным. У нас общий смех. А это так же важно, как общие слезы или общие деньги. При этом мой Доработчик сильнее меня, талантливее, сумасшедшее. Я это признавала и подчинялась. А ему важно, чтобы подчинялась. Как в воровском мире. Он – главный, пахан. Ему нравилось царить, а мне нравилось подчиняться беспрекословно.
Я очень редко встречала людей, которым мне хотелось бы подчиняться. Я всю жизнь подчиняла сама, а подчинив и разоружив, теряла интерес. Доработчик был ПЕРВЫЙ по-настоящему талантливый человек, и мне показалось, что над моей головой взошло яркое солнце и осветило всю территорию моей жизни, не оставив ни одного темного уголка.
Я бежала через трамвайную линию, держа шапку в руке. Он стоял у окна и видел, как я бегу. Потом открывал мне дверь, и его глаза летели мне навстречу.
Потом мы проходили в кабинет. Он нажимал кнопку магнитофона. Оттуда звучало приветствие: «Здравствуй, наш новый день! Наша совесть. Мы работаем. Ура».
И мы усаживались работать, двигать сценарий дальше, и наша совесть была абсолютно чиста: перед чистыми листками, перед Богом и людьми. Мы любили друг друга, но не догадывались об этом. Так бывает. Просто все вокруг было голубым и зеленым.
Я любила его кабинет, узенький, как купе.
Голоса за дверьми. Весь дом был набит талантливыми людьми и, как космос, имел несколько солнц. Солнце номер один – его сын, восьмилетний мальчик, большеглазый, писклявый и трогательный. Все крутилось вокруг него.
Еще одним солнцем была мама Доработчика – умница, красавица, аристократка. Ее невозможно было не любить.
Третьим центром вселенной был Доработчик. Он сочетал в себе гений и злодейство. Он работал, содержал семью, прославлял фамилию рода, обеспечивал положение в обществе. Но при этом болел запоями, и его запои образовывали в жизни дома трещины, такие же страшные, как во время землетрясения, когда лопается земной шар, земля разверзается и все летит в тартарары.
Я про запои ничего не знала, так как встретила Доработчика в период ремиссии, он тогда лечился. Был трезвым и мрачным. Мрак шел от душевного и физического состояния. А я принимала эту мрачность за загадочность. А когда разобралась, было уже поздно. Мои кони уже скакали под солнцем, а трещины-запои казались мне узкими, как канавы, их можно было перемахнуть в широком шаге.