Почему евреи не любят Сталина
Шрифт:
Память о сталинизме
Проблемы, связанные с памятью о сталинизме, в сегодняшней России болезненны и остры. На прилавках — масса просталинской литературы: художественной, публицистической, квазиисторической. В социологических опросах Сталин неизменно в первой тройке «самых выдающихся деятелей всех времен». В оправдательном духе интерпретируется сталинская политика в новых учебниках истории для школы.
А рядом — безусловные достижения историков и архивистов, сотни посвященных сталинизму фундаментальных томов документов, научных статей и монографий. Но они если и оказывают влияние на массовое сознание, то слишком слабое.
Причины этого — и в недостатке практических механизмов такого влияния, и в исторической политике последних лет. Но более всего — в особенностях нынешнего состояния нашей национальной исторической памяти о сталинизме.
Что я понимаю здесь под «исторической памятью» и что понимаю под «сталинизмом»? Вполне общепринятые вещи.
Историческая память — это ретроспективная форма коллективного сознания, формирующая коллективную идентичность в ее отношении к значимому для этой идентичности прошлому. Она работает с прошлым, реальным или мнимым, как с материалом: отбирает факты и соответствующим образом их систематизирует, выстраивая из них то, что она готова представить как генеалогию этой идентичности.
Сталинизм же — это система государственного управления, совокупность специфических политических практик сталинского руководства. На всем своем протяжении эта система, во многом эволюционировавшая, сохраняла ряд характерных черт. Но наиболее специфическая характеристика сталинизма, ее родовая черта (возникшая с самого начала большевистского правления и со смертью Сталина не исчезнувшая) — это террор как универсальный инструмент решения любых политических и социальных задач. Именно государственное насилие, террор обеспечивал и возможность централизации управления, и разрыв горизонтальных связей, и высокую вертикальную мобильность, и жестокость внедрения идеологии при легкости ее модификации, и большую армию субъектов рабского труда, и многое другое.
Отсюда память о сталинизме — это прежде всего память о государственном терроре как о системообразующем факторе эпохи, а также о его связи с разнообразными процессами и событиями того времени.
Но такова ли память о сталинизме в современной России?
Скажу несколько слов о ключевых свойствах этой сегодняшней памяти.
Жертвы и палачи
Первое: память о сталинизме в России — это почти всегда память о жертвах. О жертвах, но не о преступлении. В качестве памяти о преступлении она не отрефлексирована, на этот счет консенсуса нет.
Дело в немалой степени в том, что в правовом смысле массовому сознанию не на что опереться. Нет никакого государственного правового акта, в котором государственный террор был бы назван преступлением. Двух строк в преамбуле к Закону 1991 г. о реабилитации жертв явно недостаточно. Нет и вызывающих хоть частичное доверие отдельных судебных решений — никаких судебных процессов против участников сталинского террора в новой России не было — ни одного.
Но причины не только в этом. Любое освоение исторических трагедий массовым сознанием базируется на распределении ролей между Добром и Злом и отождествлении себя с одной из них. Легче всего отождествить себя с Добром, то есть с невинной жертвой или, еще лучше, с героической борьбой против Зла. (Кстати, именно поэтому у наших восточноевропейских соседей — от Украины до Польши и Прибалтики — нет таких тяжких проблем с освоением советского периода истории, как в России, — они идентифицируют себя с жертвами или борцами или с теми и другими одновременно; другой вопрос, всегда ли это отождествление находится в согласии с историческим знанием, но мы не о знании говорим, а о памяти.) Можно даже отождествить себя со Злом, как это сделали немцы (не без помощи со стороны), — с тем, чтобы от этого Зла отмежеваться: «Да, это, к несчастью, были мы, но теперь мы не такие и никогда больше такими не будем».
А что делать нам, живущим в России?
В советском терроре крайне сложно разделить палачей и жертв. Например, секретари обкомов — в августе 1937-го они все, как один, члены «троек» и пачками подписывают расстрельные приговоры, а к ноябрю 1938-го половина из них уже сами расстреляны.
В национальной и, в особенности, региональной памяти условные «палачи», например те же секретари обкомов 1937 года, остались отнюдь не одномерными злодеями: да, они подписывали документы о расстрелах, но они же организовали строительство детских садов и больниц и лично ходили по рабочим столовым снимать пробу с пищи, а дальнейшая их судьба и вовсе вызывает сочувствие.
И еще одно: в отличие от нацистов, которые в основном убивали «чужих» — поляков, русских, наконец, немецких евреев (тоже ведь не совсем «своих»), у нас убивали в основном своих, и сознание отказывается принимать этот факт.
В памяти о терроре мы не в состоянии расставить по местам местоимения «мы» и «они». Эта невозможность отчуждения зла и является главным препятствием к формированию полноценной памяти о терроре. Она углубляет ее травматический характер, становится одной из главных причин вытеснения на периферию.
Образы прошлого
Второе: на определенном уровне, на уровне личных воспоминаний, — это уходящая память. Свидетели еще есть, но это последние свидетели, и они уходят, а вместе с ними уходит и память как личное воспоминание и личное переживание.
С этим вторым связано и третье. На смену памяти-воспоминанию приходит память как набор коллективных образов прошлого, формируемых уже не личными и даже не семейными воспоминаниями, а различными социально-культурными механизмами. Не последним из этих механизмов является историческая политика, целенаправленные усилия политической элиты по формированию устраивающего ее образа прошлого. Такого рода усилия мы наблюдаем уже с 1990-х годов, когда политическая власть принялась искать обоснования собственной легитимности в прошлом. Но если власть ощущала дефицит легитимности, то население после распада СССР ощущало дефицит идентичности. При этом и власть, и население искали способ восполнить свои дефициты в образе Великой России, наследником которой является Россия нынешняя.
Те образы «светлого прошлого», которые предлагались властью в 1990-е годы — Столыпин, Петр I и т. д., — не были восприняты населением: слишком далеко и слишком мало они связаны с сегодняшним днем. Постепенно и подспудно концепция Великой России прирастала советским периодом, в частности сталинской эпохой.
Постельцинское руководство страны уловило эту готовность к очередной реконструкции прошлого и в полной мере ее использовало. Я не хочу сказать, что власть 2000-х намеревалась реабилитировать Сталина, — она всего лишь хотела предложить своим согражданам идею великой страны, которая в любые эпохи остается великой и с честью выходит изо всех испытаний. Образ счастливого и славного прошлого был нужен ей для консолидации населения, для восстановления непререкаемости авторитета государственной власти, для укрепления собственной «вертикали» и т. д. Но независимо от этих намерений на фоне вновь возникшей панорамы великой державы, сегодня, как и прежде, «окруженной кольцом врагов», проступил усатый профиль великого вождя. Этот результат был неизбежным и закономерным.