Почему я стал символистом...
Шрифт:
Так бы я мог ответить.
И теперь скажу: соединение того огромного опыта, который во мне отложился от 400 лекций Штейнера, медитаций, эсотерических уроков и «никодимовых» приходов к Штейнеру с сидением в бочке, сознательных и бессознательных оплеваний и заушений моей бренной личности в России и «А. о.», все это, плюс тяжелая трагедия уже личной жизни моей, выявили в моем «я» и нечто от Диогена.
Из бочки, над бочкою увидел я мое «я» высоко над собой; оттого-то я взял-фонарь и несколько лет говорил о человеке, как Челе Века. Знак этого Чела на мгновения вспыхивал и над моим челом… в Дорнахе, когда это чело венчали терньи.
К большим событиям внутренней работы под постоянным контролем доктора Штейнера относится принятие меня в круг посетителей эсотерических уроков (так называемые «эзотерише штунде») весной 1913 года и в более интимный круг, в который принимались посетители последних и о
Этот дурной, невытравленный припах «эсотерики» в обществе и обратно, перенесение общественности в «эсотерику», составляет главный источник крахов антропософского движения на Западе; «общественность», переносимая в «братство», вносит в идею братства государственность; и эта государственность, принятая внутрь, безобразит внутреннюю линию отрыжкой традиций, гиератики, «орденства» и тому подобными пережитками; наоборот, идея братства, перенесенная в устав, и совет общества совершенно формальные юридические функции советников облекают в какие-то ритуально понимаемые обряды миссионерства: вместо свободного расключения линий получатся безобразящая свободу сключенность, в результате которой ощущение «бочки», в которую тебя вклепывают; в уставе «свобода», на кончике языка философия свободы, а в действительности мироощущения епископский жезл, перед которым салютует в свободном порыве к… рабству.
Так было до 1915 года.
В 1915 году доктор Штейнер нанес удар подобного рода «эсотерической общественности». Но ни один удар Штейнера по обществу 1915 года, ни удар по разбухшей канцелярии общества 1923 года не вытравили «дурного запаха»; сила традиций невероятна; всегда появляются и добровольные пастыри, и добровольные квартальные; первые тащат в гиератику, вторые в государственный участок.
11
Пока шел разгляд моей новой сперва «общественной», а потом и «общинной» линии, углублялся отход от прежних друзей; в 1913 году мне пришлось уйти из «Мусагета» (формально я в нем еще числился); необходимость ухода нарушение Метнером «конституции» между мусагетцами-антропософами и мусагетцами-антиантропософами; она заключалась в следующем: нам, антропософам, в «Мусагете» надевали цензурный намордник, чтобы мы писали в журнале о «светских», а не «духовных» вещах; со своей стороны: обещались в редакции открыто не подсиживать антропософию; мы согласились, несмотря на карикатурность этого договора. И несмотря на это, за нашей спиной напечатали брошюру Эллиса против Штейнера.
Ответ выход антропософов из «Мусагета»; для меня этот выход означал: вынужденный уход от всякой литературной работы; не ушел от нее, но меня «ушли» вопреки всем усилиям моим сохранить «светскость», что я и доказывал до сих пор своими работами; хотя бы «Петербургом», вторая половина которого писалась в 1913 году, а последняя глава уже после ухода из «Мусагета».
Как я был свободен от пропаганды антропософских «догматов», а должен был нести бремя обвинения в ней, так же я был свободен от внесения «богемного» отношения к проблемам духа; а между тем: русские антропософы на Западе весьма часто подозревали во мне этот стиль кондачка; «Андрей Белый» ужасно мешал им; и на какие жертвы ни шел «Белый», чтобы доказать свою скромную непритязательность, ему не верили.
Не понимаю психологии иных русских антропософов на Западе; средний их уровень выше немецкого общества; и тем не менее: фальшивое сентиментальное, подчеркнутое желание «прибедниться», убавить свой рост и ходить на карачках перед стоящими на цыпочках немецкими «докторами», не оценивающими сих «опрощений», оно мне было чуждо? опрощенчество в сторону немецкой грубости и «антропософская спесь» в сторону России и русских, вызывали мое тайное, а иногда явное возмущение, сходившее за «бунт», так что я стал таить этот свой «бунт»; он учитывался как бунт против самой антропософии; так водворилось между мною и многими из русских «дорнахцев» атмосфера
Живя внутренне богатою жизнью в те годы, я должен сказать, что внешним образом я должен был жить по-волчьи, ибо я жил… в обществе тупиц и в соседстве с волками. Мой волчий вой переходил подчас просто в вой или, лучше сказать, в громкий плач: одинокого среди тех, кого ты обязан называть «ближайшими»: по крови и по узам личной жизни.
С 1912 года уже начался процесс моего тайного осознания ненормальности «быта» общества: сперва по фактам карикатурности своего положения; потом по фактам карикатурности других в этом «быте», пока не обнаружилась бессмыслица смешения всеми нами двух линий в одну («государственности» и «духовной свободы» в микстуре «общества»); общество не было символом новой культуры, а синтезом, и только синтезом, обреченным, как всякий синтез, быть колоссом на глиняных ногах.
И наконец, после 1923 года мне стало ясным: антропософия «минус» обшество равна возможности роста ассоциации духовно-свободных людей; в их усилиях к… грядущему «братству» и на физическом плане; антропософия «плюс» общество равны одинаково для всех бессмысленному несению тяжелого… не хочу сказать «креста» (зачем унижать символ), а… надгробного камня, долженствующего раздавить несущих.
С 1912 до 1921 года я прошел все стадии к сперва углублению в себе фикций об «эсотерической общественности», а потом и снятия их с себя: в 1913 году я, пережив имагинацию храмового строительства душ, увидел в камне основания «Иоаннова здания» (здания любви) новый камень души, на котором написано новое имя (смотри «Апокалипсис»); и, притянутый этою преждевременною символикой, явился в Дорнах работать над воздвижением «храма душ»; служил в «подканцеляристах», был резчиком и «вахтером Бугаевым»; в последней роли удостоился признания (единственного, как кажется); я думал, что сторожу камень основания новой культуры, а действительность, подменив «Иоанново здание» в тяжеловесие «Гетеанаума», самый камень души уплотнила в «камень просто»; и этот «камень», взваленный на плечо, едва меня не похоронил.
Стадия перерождения моего «темплиерства» в грубое «вахтерство», окончившееся внутренним отказом от него, происходила в Дорнахе в трудную зиму 1914 1916 годов; и по мере того, как утонченность подхода к делу служения культуре «Гетеанума» огрубевала в роптание «вахтера» на свою пустую повинность (охранять то, что подвержено гибели), линии моего лика для иных из антропософских друзей естественно перерождались: исчезал парсифализированный «сверх-идиот» и его тень, «темная личность»; и выяснялся мозолистый «вахтер» Бугаев, принятый честно другими «вахтерами», товарищами по работе, честными ребятами, каких, слава Богу, встретишь в любой артели; этим кругом и замкнулся дорнахский быт.
Но когда уехавший «вахтер» в России был встречен «писателем», то уже, разумеется, «вахтер» не мог вернуться в братские объятия общества, ибо он все же был больше «Андреем Белым», чем «вахтером» среди возможных модификаций индивидуума «Я».
«Вахтер» был нужен писателю «Белому»; а «писатель» кому из дорнахцев был он нужен?
Этим определилась фаза моей антропософии в эпоху от 1916 до 1921 года.