Почерк Леонардо
Шрифт:
Да понимаю я, понимаю, что вы для дела… Хотя чем это может делу помочь? Отпугнуть может кого угодно. Я ведь и сам не сразу узнал, хотя в то время, в ранней юности, она иногда еще играла своим даром, как в бирюльки. Ей нравилось человека огорошить и ничего не объяснять. Да и что тут объяснишь? Я, помню, сам оторопел – тогда, на кукурузном поле.
Наш сторож Панас Редько, дружок наш, покровитель, можно сказать… однажды вечером принялся своей семьей хвастать. И жинка у него «така ухватлива, така старательна! Тильки ув дом вхожу, крычу…» – и тут
Старик сначала обрадовался: «Точно, ухадала!..» А ей нет бы остановиться. Попугала и будет, да? Но – юность, радость, любовь наша… Она была как шампанское, когда его только откроешь. Остановиться не могла. Всех ему назвала – как сына зовут, как дочерей. Правда, с младшей немного ошиблась. Сказала «Лина», а та была Нина… Старик прямо помертвел на глазах. А Анна хохочет: «Что, Панас Егорович, думаете, только в старину ведьмы по небу летали? Вы сюда в полночь наведайтесь. Я вас с собой на шабаш возьму!»
И хохочет, как ненормальная.
Между прочим, шутки шутками, а ведь старик больше к нам не являлся. Правда, она на другой день уехала – внезапно. Ей про мать нехороший сон приснился… Но я сейчас о другом. О себе. Я всем этим чудесам в решете тоже сильно-то не обрадовался. Хотя был дурак дураком, да еще дураком влюбленным. Не понимал, но чуял, какая это беда – ее бесподобный дар.
Ну а потом, когда в училище стряслось несчастье с одной гимнасткой, а Анна вроде как предсказала ей, уберечь хотела… да не важно уж, как там было, – главное, все с ума посходили: стали шарахаться от нее, как от чумы, гадости за спиной говорить… Вот тогда я понял, что должен буду всю жизнь ее оберегать… от всякого зла. В том числе, и от нее самой.
…Как вам сказать… Это ведь не профессия. Не отрепетированный трюк. Это дар хрупкий, опасный… жутковатый. По команде не работает. Все зависело от слишком многого: ее настроения, самочувствия… От того, кто был рядом… К тому же, она и сама не все о себе знала. Иногда открывала что-то впервые. Например, была потрясена, когда однажды перед выходом… Короче, она потеряла расческу. Сидим в гардеробной, готовимся к выходу, гримируемся… А у нее грива тогда была несравненная, без расчески никак. Сидит она простоволосая, диадему отложила, тихо так, пристально смотрит на себя в зеркало, как будто взглядом его раздвигает… Господи, как я ненавидел эти ее посиделки перед зеркалом! Я тороплю – мол, что ты копаешься, скоро выход, размяться надо. Вдруг открывается дверь, входит коверный Ким Девяткин, и из кармана брюк у него прямо к ее ногам вываливается расческа – маленькая, грязная, с тремя поломанными зубцами.
Анна медленно так наклонилась, подняла. Говорит растерянно: «Спасибо, дядя Ким».
А он ей – чё спасибо? Эт не моя… обронил тут кто-то.
Поверите, я думал тогда, что ее на манеж нельзя выпускать, – у нас ведь работа на миллиметрах, равновесие нужно не только физическое, но и душевное. Нам через пять минут идти на канат, а она сидит, и ме-е-ед-ленно по волосам этой расческой водит. И таким на себя в зеркале взглядом смотрит – описать не могу… Растерянным и… ненавидящим. Понимаете?
Такие дела… Бывало, привезут нас куда-то, расселят… Иногда случалось остановиться в пустой квартире друзей, пока кто-то из наших артистов на гастролях… Въехали, распаковались, приняли душ… тыр-пыр – забыла, растеряха, ножнички для ногтей. И вот она идет в чужой комнате к комоду в углу и в третьем ящике снизу под пачкой чужих писем берет ножнички.
Все, что у других плоское, она видела объемным. Вязание запуталось, цепочка там какая-нибудь – она видит нитку в клубке, мгновенно распутывает.
И без билета проходила… куда угодно. Мне объясняла так: лишь бы на теле не было ничего, что может оказаться аллергеном. Запах духов, например, блеск камня… Камни, говорила, вообще опасны. Особенно минералы. Я только потом уже, гораздо позже вспоминал, как на тех «мотоциклетных» каникулах мы воровали яблоки в одном богатом саду, недалеко от Пирогово, в Виннице. Там чокнутый старик-хозяин стрелял солью из ружья. Ходил-покрикивал и стрелял. Она меня оставила за забором, сама перелезла, срывала яблоки и кидала мне через забор. Почти не пряталась. Так вот, он по каким-то пацанам стрелял, орал, ружьем тряс… Ее не видел! Не видел!
Я, знаете, не больно-то лез к ней с расспросами. Но иногда, особенно, если уставала или болела, она вдруг что-то рассказывала. Как будто случайно развяжется заветный мешочек, а из него тихо-тихо выкатится маленький блестящий камушек. Кристалл. Играет гранями, шевелится…
Однажды она загрипповала в Ташкенте посреди гастролей. Вернее, не загрипповала, а… там такой случай был ужасный. Ну, не ужасный, обычный цирковой беспредел. У нас животных столько погибало, больно вспомнить. Иногда мне даже снится что-нибудь из прошлой жизни – как плакали морские львы, когда их везли куда-то в клетках в страшную жару.
А как перевозят зверье в товарняках из города в город! С ними ведь кто едет? Пара служащих, хронически нажравшихся. Условия жуткие, особенно зимой. Бывали и смертные случаи, если сено загоралось, да и просто звери замерзали. Когда, например, ездили на гастроли в Америку, животных морем отправляли. Тоже удовольствие не самое большое. И опять же при них – пара служащих да чекист, чтоб эти гаврики в порту ненароком не заблудились… Нет, настоящие звери – это дрессировщики, а вовсе не животные.
Какой все-таки молодец Ги Лалиберте в «Цирке Дю Солей», что напрочь отказался от всех этих вековых затей разных дедушек Дуровых и прочих мучителей. Ему предрекали полный провал: цирк не бывает без животных! А он стал лучшим цирком в мире.
О чем я? Да, о случае в Ташкенте. Там один иллюзионист – бездарь, шушера, да и номер-то говно, – забыл после представления двух собачек из зарядки вытащить. И уехал гулять-выпивать. Собаки остались сдавленными в теснейшем желобе до утра. Естественно, задохнулись…