Почтамт
Шрифт:
– С каким звонком?
– Тебе что, насчет меня не звонили?
– Звонили? Что случилось? Ты что там делал? Что ты натворил?
– Ничего.
Я пошел и сдал свое барахло.
Парень не позвонил. Никакая не милость с его стороны. Он, вероятно, подумал, что, если позвонит, я вернусь.
По пути к ящику я прошел мимо Стона.
– Что ты там натворил, Чинаски?
– Ничего.
Мои действия так заморочили Стона, что он забыл мне сообщить, что я задержался на 30 минут, и не записал опоздание.
16
Как-то ранним утром я раскладывал
Но Дэ-Гэ, со всем своим старшинством, работал на одном из самых легких маршрутов, на самом краешке богатого района. Вообще район можно было считать богатым. Дома хоть и старые, но большие, в основном – в два этажа. Широкие газоны стриглись и освежались садовниками-японцами. Там жили какие-то кинозвезды. Знаменитый карикатурист. Автор бестселлеров. Два бывших губернатора. Никто никогда с тобой не заговаривал. Ты никогда никого не видел. Единственное – в самом начале маршрута, где стояли дома подешевле, тебя доставали дети. В смысле, сам Дэ-Гэ был холостяком. И у него имелся такой свисток. В начале маршрута он становился, высокий и прямой, вытаскивал большой свисток и дул в него, а слюна летела во все стороны. Сообщал детям, что он пришел. Для детей он носил конфеты. И дети выбегали, и он раздавал им конфеты, идя по улице. Старый добрый Дэ-Гэ.
Я узнал про конфеты в первый раз, когда получил его маршрут. Стону не хотелось мне его давать – слишком легкий, – но иногда ничего другого не оставалось. И вот я шел, а этот малец выскочил и спрашивает:
– Эй, а где моя конфетка? И я ответил:
– Какая конфетка, малец? И малец сказал:
– Моя конфетка! Я хочу свою конфетку!
– Слушай, малец, – сказал я, – ты, небось, сумасшедший. Тебя что, мама просто так на улицу отпускает?
Малец посмотрел на меня очень странно.
Но однажды Дэ-Гэ попал в беду. Старый добрый Дэ-Гэ. Он встретил в своем квартале новую маленькую девочку. И дал ей конфетку. И сказал:
– Ох какая же ты хорошенькая девочка! Вот бы мне такую!
А ее мать сидела у окошка, все слышала и выскочила с воплями, обвиняя Дэ-Гэ в приставании к малолетним. Она ничего про Дэ-Гэ не знала, поэтому когда увидела, как он дал девочке конфетку, и услышала, что он сказал, решила, что это чересчур.
Старый добрый Дэ-Гэ. Обвиненный в приставании к малолетним.
Когда я зашел, Стон по телефону пытался объяснить матери, что Дэ-Гэ – уважаемый человек. Дэ-Гэ просто сидел перед ящиком, ошеломленный.
Когда Стон закончил и повесил трубку, я сказал ему:
– Не следовало отсасывать у этой бабы. У нее грязные мозги. У половины матерей в Америке, с их драгоценными пиздищами и драгоценными дочурками, у половины матерей в Америке – грязные мозги. Велел бы ей засунуть себе в жопу. Дэ-Гэ и пипиську свою уже поднять не сможет, сам знаешь.
Стон покачал головой:
– Нет, общественность – это динамит! Просто динамит!
Больше он ничего сказать не мог. Я уже видел Стона таким раньше – когда он прогибался, и упрашивал, и объяснял каждому психу, который звонил по любому поводу…
Я раскладывал почту рядом с Дэ-Гэ на маршруте 501, не очень плохом. Мешок я поднимал с трудом, но это было возможно и давало хоть какую-то надежду.
Хоть Дэ-Гэ и знал, что у него в ящике все пока вверх тормашками, руки его шевелились все медленней. Он просто-напросто разложил слишком много писем в своей жизни – и даже его омертвевшее к ощущениям тело наконец взбунтовалось. Несколько раз за утро я замечал, как он сбивается. Он останавливался и покачивался, впадал в транс, встряхивался и впихивал в мешок еще несколько писем. Мне этот человек был не особо симпатичен. Он прожил отнюдь не храбрую жизнь и оказался более или менее порядочным куском дерьма. Но всякий раз, когда он сбивался, что-то во мне шевелилось. Будто верный конь, который больше не может идти. Или старая машина, что как-то утром просто-напросто сдалась.
Почта была тяжелой, и, пока я наблюдал за Дэ-Гэ, меня охватил смертный озноб. Впервые за 40 с лишним лет он может пропустить утреннюю развозку! Если человек так гордится своей работой и профессией, это же целая трагедия. Я пропустил множество утренних развозок, и мне приходилось возить мешки к ящикам в собственной машине, но мое отношение было несколько иным.
Он снова сбился.
Боже всемогущий, подумал я, неужели больше никто не замечает?
Я оглянулся: всем трын-трава. Все они время от времени признавались в любви к нему: «Дэ-Гэ – хороший мужик». Но теперь «хороший мужик» тонул, и никому никакого дела. Наконец передо мной осталось меньше почты, чем перед Дэ-Гэ.
Может, помочь ему разобраться хотя бы с журналами, подумал я. Но подошел сортировщик и накидал мне еще больше, и я снова почти сравнялся с Дэ-Гэ. Обоим придется круто. Я на миг запнулся, потом стиснул зубы, расставил ноги пошире, пригнулся, будто мне по мозгам только что дали, и шуранул внутрь массу писем.
За две минуты до готовности к отправке и Дэ-Гэ, и я разобрали все письма, разложили и упаковали журналы, проверили авиапочту. У нас обоих получится. Я волновался напрасно. Тут подошел Стон. Он нес две связки рекламы. Одну дал Дэ-Гэ, вторую – мне.
– Их надо включить, – сказал он и отошел.
Стон знал, что мы не сможем включить эту рекламу, вытащить мешки и встретить грузовик вовремя. Я устало обрезал шнурки на пачке и начал раскладывать. Дэ-Гэ просто сидел и смотрел на связку.
Потом опустил голову, положил ее на руки и тихо заплакал.
Я не верил своим глазам.
Я оглянулся.
Остальные почтальоны даже не смотрели на Дэ-Гэ. Они снимали свои письма, сортировали их, смеялись и болтали.
– Эй, – окликнул я их пару раз, – эй! Но они даже не взглянули на Дэ-Гэ.